Сорок одна хлопушка

22
18
20
22
24
26
28
30

Я вам всё говорю, не таясь, мудрейший, нет такого, что я не могу вам сказать. В то время я был бесхитростный подросток, который только и думал о том, чтобы поесть мяса. Дай мне кто ароматную жареную баранью ногу или чашку истекающей жиром свинины, я бы его не задумываясь, отцом родным назвал, или на коленях поклоны отбивал, или то и другое вместе. Сейчас, хотя всё переменилось, если окажетесь в наших местах, стоит лишь упомянуть моё имя – Ло Сяотун, – глаза людей тут же вспыхивают необычным светом, как при упоминании имени Лань Дагуаня, третьего дядюшки Лао Ланя. Почему они так вспыхивают? Потому что в головах людей, словно в книжке-картинке, раскладывались дела прошедших дней, связанные со мной, связанные с мясом. Потому что в головах складной книжкой-картинкой разворачивались сказания, связанные с третьим молодым господином семьи Лань, бедствовавшим на чужбине, переспавшим с тридцатью тысячами девиц, много чего испытавшим. Говорить они особо ничего не говорили, лишь восклицали: «Ах, этот милый, жалкий, ненавистный, достойный уважения, гадкий… Но ведь он, в конце концов, лишь необычный мальчик, помешавшийся на мясе… Эх, этот третий молодой господин Лань, вот уж не разберёшь, каков он, представить невозможно… Вот уж великий смутьян, князь демонов в человеческом образе…»

Случись мне вырасти в какой другой деревне, у меня, может, и не выработалась бы такая неуёмная страсть к мясу, но небесам угодно было, чтобы я вырос в деревне мясников, где куда ни глянь – везде мясо: живое, способное ходить, и лежащее, неспособное ходить, мясо, истекающее свежей кровью и начисто промытое, обработанное серой и необработанное, подержанное в воде и не подержанное, замоченное в формалине и не замоченное, свинина, говядина, баранина, собачатина, а ещё ослятина, конина, верблюжатина… Бродячие собаки в нашей деревне так отъедались на мясных отбросах, что у них шерсть сочилась жиром, мне же мяса не доставалось, поэтому я был худой как щепка. Пять лет мне не доставалось мяса не потому, что мы не могли его себе позволить, а из-за бережливости матери. До того, как отец сбежал, на стенках нашего котла всегда налипал толстый слой жира, а в углу, куда бросали кости, вырастала целая гора из них. Отец мясо любил, а больше всего – свиные головы, и через каждые несколько дней приносил их домой – с бледными щеками и ярко-красными кончиками ушей. Из-за этих свиных голов мать ссорилась с ним, не знаю, сколько раз, даже до драки доходило. Мать, дочь крестьянина-середняка, с детства была приучена к рачительному ведению хозяйства, к тому, чтобы жить по средствам и копить на дом и участок земли. После земельной реформы этот мой упрямый дед по матери наконец откопал свои многолетние сбережения и купил у начавшего новую жизнь батрака Сунь Гуя пять му[11] земли. Эти беспримерно впустую потраченные деньги на несколько десятилетий стали позором для семьи матери, а дед, который пошёл наперекор течению истории, стал предметом насмешек для всей деревни. Отец происходил из люмпен-пролетариев и с малых лет перенял у бездельника деда по отцу вольный характер обжоры и лентяя. В жизни он руководствовался одним неизменным правилом: сегодня сыт, а о дне завтрашнем не беспокойся, живи как живётся, лови миг удовольствия. Отец усвоил урок истории и не забывал судьбы моего деда, поэтому никогда не тратил из одного юаня лишь девять мао,[12] спать не мог спокойно, зная, что в кармане есть деньги. «Всё в этом мире – пустое, – часто наставлял он мать, – реально только мясо у тебя в желудке». «Купишь новую одежду, – говорил он, – с тебя её могут содрать; построишь дом, так через пару десятилетий можешь стать объектом классовой борьбы: в доме семьи Лань столько комнат, а не устроить ли в нём школу? Храм предков семьи Лань вон какой роскошный, так разве не устроила в нём производственная бригада[13] цех обработки бататов и производства лапши? Коли обращаешь деньги в золото и серебро, можешь на этом и жизни лишиться; а если покупать мясо и отправлять в живот, всё будет в полном порядке». Мать возражала, мол, мясоедам после смерти не бывать в раю, а отец отшучивался: с мясом в брюхе и в свинячьем хлеву рай. Если в раю нет мяса, ему туда и не надо, пусть хоть сам Нефритовый император[14] за ним явится. Я тогда был мал и на перепалки родителей не обращал внимания, они ругаются, а я мясо ем, наемся досыта, устроюсь в уголке и знай похрапываю, словно та бесхвостая кошка во дворе, что живёт в своё удовольствие. После ухода отца мать, чтобы построить этот пятикомнатный дом с черепичной крышей, довела экономию до такой степени, что и во рту было пусто, и в нужник сходить нечем. Я надеялся, что после постройки дома мать станет кормить получше и давно не виданное мясо вновь появится у нас на столе. Кто ж знал, что её бережливость ничуть не уменьшится, а станет больше, чем прежде. Мне было известно, что в душе мать вынашивает ещё более грандиозный план: приобрести большой грузовик, такой, как у первых богатеев деревни – семьи Лань: производства Первого автомобильного завода в Чаньчуне, марки «Освобождение», цвета хаки, с шестью огромными колёсами, квадратной кабиной, крепкий как сталь, ну что твой танк. Я предпочёл бы жить в прежнем низеньком шалаше из трёх комнат, было бы лишь мясо на столе, лучше ездить по грунтовым сельским дорогам на ручном мотоблоке, который всю душу вытрясет, но есть мясо. Шла бы она со своим домом с черепичной крышей, со своим грузовиком! Кому нужна такая жизнь, когда тешится тщеславие, а в животе ни капли жира! Чем больше недовольства матерью накапливалось в душе, тем пуще я тосковал по счастливым дням, когда отец был с нами, ведь для меня, жадного до еды ребёнка, счастье в жизни в основном заключалось в том, чтобы наесться от пуза мяса, было бы только мясо на столе, а скандалят мать с отцом или даже дерутся – какое это имеет значение? За пять лет до моих ушей дошло больше двухсот слухов про отца и Дикую Мулиху. Но в голове постоянно вертелись лишь три, и я раз за разом возвращался к ним, обсасывая как деликатес: это как раз те, о которых рассказывалось выше, и каждый связан с поеданием мяса. Всякий раз, когда такая картина вырисовывалась у меня перед глазами, как живая, я чуял соблазнительный мясной аромат, в животе начинало урчать, изо рта непроизвольно начинала течь прозрачная слюна. И всегда при этом глаза были полны слёз. Деревенские нередко видели, как я сижу один под большой ивой на околице и плачу. Вздохнув, они проходили мимо, и некоторые ещё приговаривали: «Эх, бедный парнишка!» Я понимал, что они неправильно толкуют мои слёзы, но исправить ничего не мог, даже скажи я им, что плачу потому, что мяса хочется, они всё равно не поверили бы. Такое в голове не укладывается: мальчик до того жаждет мяса, что слёзы в два ручья!

Издалека донёсся глухой раскат грома, словно вот-вот налетит кавалерийский отряд. В сумеречный храм залетело несколько птичьих перьев, пахнущих кровью, они покружились передо мной, как обиженные дети, а потом прилипли к изваянию бога Утуна. Увидев их, я вспомнил о смертоубийстве на большом дереве и понял, что поднялся ветер. В нём смешались гниль земли и запах растений, в духоте храма на какое-то время стало попрохладнее, нападало ещё больше пепла, он собирался на плешивой голове мудрейшего, опускался на мух, облепивших его уши, но мухи даже не шелохнулись. Я внимательно разглядывал их несколько секунд и обнаружил, что они тонкими ножками прочищают блестящие глаза. Надо же, твари с такой дурной славой, а вон какие выкрутасы выделывают! «Наверное, из всех животных только они и умеют так изящно протирать глаза ногами», – размышлял я. Большой гинкго во дворе, который с виду и не шевельнулся, стал поскрипывать, ветер задул не на шутку, запах гнили, который он нёс, стал ещё гуще, в нём присутствовал не только гнилой дух земли, но и зловоние разлагающихся трупов животных, а также затхлая вонь тины с пруда. Скоро быть дождю. Нынче седьмой день седьмого лунного месяца, день, когда, по легенде, встречаются разделённые Небесной рекой Пастух и Ткачиха. Любящие супруги в самом расцвете молодости, обречённые видеться раз в год в течение всего трёх дней – какая это, должно быть, мука! Даже новобрачным не сравниться по силе страсти с теми, кто был в долгой разлуке, им так и хочется все три дня не отрываться друг от друга – в детстве я часто слышал, как деревенские женщины так рассуждали, – слёз за эти три дня проливается немало, потому в это время непременно идёт дождь. Даже в трёхлетнюю засуху седьмой день седьмого месяца не бывает забыт. Темноту храма ярко – до малейших деталей – освещает белая вспышка молнии. От похотливой улыбочки на лице одного из пяти воплощений Утуна – Духа Лошади – я исполняюсь трепета. С человеческой головой и телом коня, он немного смахивает на эмблему того знаменитого французского вина. С балки над ним свешивается целая гирлянда безмятежно спящих летучих мышей. Глухие погромыхивания приближаются, будто где-то вдалеке одновременно проворачиваются несколько сотен каменных жерновов. Следом ещё одна ослепительная вспышка и оглушительные раскаты грома. Со двора врывается запах гари. Меня охватывает нервная дрожь, так и хочется вскочить. А мудрейший продолжает сидеть, не обращая ни на что внимания. На улице громыхает ещё сильнее, раскаты следуют один за другим, дождь полил как из ведра, косые капли залетают вовнутрь. Такое впечатление, что по двору катаются зеленоватые огненные шары, а из разверстых небес высовывается. огромная лапа с острыми когтями и нависает над входом, горя желанием в любой момент проникнуть в храм, заграбастать меня – конечно же, меня, умертвить и подвесить на большом дереве, а на спине выцарапать головастиковым письмом для тех, кто сведущ в священных письменах, все мои преступления. Инстинктивно я перемещаюсь за мудрейшего. Укрывшись за ним, вдруг вспоминаю о той красотке, что расчёсывалась, разлегшись в проёме стены. Её уже и след простыл, там лишь ливень, размывающий провал, и несколько вычесанных ею волос, которые уносит дождевой поток, и от воды во дворе начинает разноситься густой аромат османтуса… Тут раздаётся голос мудрейшего:

– Говори.

Хлопушка вторая

Выбивая зубами дробь, продолжаю рассказ. Ну и холодина! Закутавшись с головой, я съёжился под одеялом, тепло от кана[15] давно уже рассеялось, тоненький матрац почти не защищает от проникающего снизу, от цементной поверхности кана, холода, я боюсь пошевелиться, мечтая о том, как здорово было бы превратиться в завёрнутую в кокон куколку шелковичного червя. Через одеяло слышно, как мать в гостиной разжигает печь, яростными ударами колет топором дрова, словно вымещая при этом ненависть к отцу и Дикой Мулихе. Быстрее бы растопила печку, только когда в ней весело заполыхает огонь, можно изгнать из комнаты холод и сырость; в то же время я надеялся, что процесс растопки затянется как можно дольше, потому что, затопив печь, она первым делом выгонит меня из кровати самым бесцеремонным образом. Первый раз она кричит: «Вставай!» ещё довольно ласково; на второй это звучит тоном повыше, и уже явно проскальзывает отвращение; на третий это почти яростный рёв. Четвёртого раза уже не случалось, потому что, если после третьего «вставай!» я не выскакивал пулей из-под одеяла, она очень проворным движением сдирала его с меня, мимоходом хватала веник, которым подметала кан, и начинала яростно охаживать меня по попе. Когда доходило до такого, плохи были мои дела. Если при первом ударе я инстинктивно вскакивал и перепрыгивал на подоконник или забивался в угол кана, злость в её душе не получала выхода, и она могла в заляпанных грязью тапках забраться на кан, ухватить меня за волосы или за шею, чтобы нагнуть и отходить по заднице бессчётное число раз. Если я не пускался наутёк и не сопротивлялся, когда она меня лупила, она могла тут же распалиться от такого недостойного поведения, и тогда удары сыпались с ещё большей силой. Тут уж было неважно, как всё складывалось, главное, если до того, как раздавалось её третье «вставай» – уже не крик, а рык, я стремительно не вскакивал, и моей попе, и этой ершистой метле приходилось туго. Обычно, охаживая меня, мать тяжело дышала, взрыкивала, а когда начинала рычать по-настоящему, как хищный зверь – ярость чувств, но никакого словесного сопровождения, – после того, как веник опустился на мою попу раз тридцать с лишним, сила в руке заметно ослабевала, рычала она уже хрипло и глухо. Вот тогда среди рычания начинали появляться слова. Сначала они были про меня – и «дворняга беспородная», и «черепашье отродье», и «сосунок заячий», – потом, сама того не замечая, она обрушивалась на отца. Много времени она на него не тратила, потому что ругала его и меня примерно одинаково, в основном никаких открытий и нововведений, без огонька, даже на слух её ругань казалась скучной и пресной. И как мы по дороге в уездный город всегда проезжали ту маленькую железнодорожную станцию – проезжали быстро, но миновать её было нельзя, – так и мать, ругая отца, не могла не помянуть Дикую Мулиху. Брызжа слюной, она слегка проезжалась по репутации отца, а потом наступал черёд Дикой Мулихи. Голос матери становился громче, в пламени гнева высыхали слёзы, застилавшие глаза, когда она ругала нас с отцом. Если кому непонятен смысл выражения «когда встречаются два врага, глаза их особо ясны», прошу к нам домой, гляньте на глаза матушки, когда она честит на все корки Дикую Мулиху. Ругая нас с отцом, она повторяется, делает это как-то бестолково, да и слов – раз, два и обчёлся. Когда же дело доходит до Дикой Мулихи, речь её сразу становится многообразной и красочной. «Мой муж что племенной жеребец, заездит тебя, Дикая Мулиха, до смерти», «мой муж огромный слонище, проткнёт тебя насквозь, сучку этакую», – так она в основном выражалась. Классическую брань она переиначивала и так, и этак, но смысл, несмотря на всё многообразие, был один. Отец, по сути дела, превращался у матери в совершенное орудие мести и расплаты за её обиды, он постоянно становился у неё громадным, ни с чем не сравнимым животным, которое грубо насиловало Дикую Мулиху, тварь крошечную и слабую, словно лишь таким образом можно было излить всю ненависть, накопившуюся в душе. Когда высоко воздетый инструмент отца наносил оскорбления Дикой Мулихе, частота ударов по моей попе постепенно уменьшалась, рука матери тоже понемногу слабела, а потом она и вовсе забывала про меня. В этот момент я потихоньку поднимался, одевался, отходил в сторонку и увлечённо слушал её забористую брань, а в голове вертелось множество вопросов. Мне казалось, что меня мать поносила совсем бессмысленно. Если я – «дворняга беспородная», то с кем, спрашивается, скрестилась собака? Если я – «черепашье отродье», кто тогда меня выродил? Если я – «сосунок заячий», кто тогда зайчиха? Вроде бы ругает меня, а на самом деле – себя. Ругает отца, а в действительности – опять себя. То, как она Дикую Мулиху честит, если подумать как следует, снова полная бессмыслица. Отцу, как ни крути, никак в слона не обратиться, тем более в племенного жеребца, а раз в слона не обратиться, то и с сучкой не спариться. У домашнего жеребца может быть случка с дикой мулихой, а вот для неё такая приятность как раз вряд ли осуществима. Но высказывать свои размышления матери я не смею, даже представить не могу, к каким последствиям это привело бы, но меня точно ничего хорошего не ждёт, это вне всякого сомнения, а я не такой дурак, чтобы искать неприятности на свою голову. Устав ругаться, мать начинала плакать, слёзы её текли ручьём. Наплакавшись, она утирала слёзы рукавом, выходила вместе со мной во двор, чтобы немного подзаработать. Словно чтобы возместить время, потраченное на побои и ругань, она делала всё раза в два быстрее, чем обычно, и за мной следила гораздо строже. Поэтому я никак не мог испытывать привязанности к этой ничуть не тёплой постели, и стоило мне услышать, как начинают гудеть в печи языки пламени, матери не нужно было даже рот раскрывать, я уже автоматически вскакивал, мгновенно натягивал куртку и штаны на вате, стылые как стальные доспехи, сворачивал одеяло, бежал в нужник по малой нужде и, вернувшись, вставал навытяжку у двери в ожидании материных распоряжений. До какой ведь скаредности она дошла в этой своей бережливости, печку-то надо иногда топить в доме? А то ведь из-за сырости у нас с матерью и болячки одинаковые развились, колени воспалились и опухли, ноги онемели, сколько пришлось потратить на лекарства, прежде чем смогли встать на ноги и ходить, доктор предупредил, что, если на тот свет не хотим, нужно в доме печку топить, чтобы стены как можно быстрее высыхали, мол, лекарства гораздо дороже угля. Раз такое дело, матери, хочешь не хочешь, пришлось взяться за дело и устроить в помещении печку. Она купила тонну угля на железнодорожной станции и протопила наше новое жильё. Я так надеялся, что доктор скажет матери: если не хотите помереть, нужно есть мясо. Но он этого не сказал. Этот подлец доктор не только не стал убеждать нас есть мясо, но ещё и принялся отговаривать от жирной пищи, чтобы мы старались есть постное, лучше всего вегетарианскую пищу, это, мол, принесёт нам здоровье и долголетие. Этот паршивец и понятия не имел, что после того, как отец сбежал, мы и перешли на всё вегетарианское, до того постное, ну что твоя погребальная процессия или белый снег на горной вершине.[16] Целых пять лет у меня в кишках не было ни жиринки, которую можно было оттереть самым едким мылом.

Столько уже наговорил, что в горле пересохло, а тут как раз в двери под косым углом влетели три градины размером с абрикос и упали прямо передо мной. Если бы не удивительные способности совершенномудрого, который просто читал мои мысли, и его магия, это можно было бы назвать чистой случайностью. Я покосился на него: спина прямая, дремлет с полузакрытыми глазами, но по его ушным отверстиям, по торчащим в следах, оставленных мухами, и слегка подрагивающим чёрным волоскам понимаю, что он внимательно слушает. Я из молодых да ранний, много повидал, странных людей и чудаков, можно сказать, встречал немало, но совершенномудрый был единственным, у кого пара самых длинных чёрных волос росла из самого ушного отверстия. Уже из-за одних этих длинных волосков я испытывал перед ним бесконечное благоговение, а ведь он обладал ещё многими другими необычайными способностями и талантами. Я подобрал градины, запихнул в рот и, чтобы не отморозить слизистую, стал напряжённо гонять их языком. Они стремительно перекатывались, глухо стукаясь о зубы. На пороге появилась и нерешительно замерла лиса – худая как щепка, вымокшая под дождём, с прилипшим к телу мехом и жалостным выражением прищуренных глаз. Прежде чем я успел отреагировать, она юркнула в храм и скрылась за изваянием. Через какое-то время вокруг распространилось густое зловоние от её тела. Меня лисья вонь не отвращает, потому что я имел дело с лисами раньше. Могу добавить, что когда-то в наших местах многие принялись разводить лис, и тогда все эти изобилующие чудесами россказни о лисах рассыпались в прах – хоть они сидели у себя в клетках, напустив на себя таинственный вид, наши деревенские мясники их резали, как свиней и собак, с них сдирали шкуру, ели их мясо, и когда всё происходило таким совсем не волшебным образом, мифы о лисицах тоже исчезали. За воротами, словно в неизбывной ярости, с треском рассыпался гром. Волнами накатывал тяжёлый запах гари, и я, трепеща от ужаса, невольно вспоминал рассказы о том, как бог грома поражает молнией скотину, накликавшую на себя беду, и людей, творящих чёрные дела. Неужели эта лиса тоже кому-то напакостила? Если так, то, проникнув под своды храма, она всё равно что в сейф забралась – бог грома осерчает ещё пуще, ещё больше рассвирепеет небесный дракон, и не дойдёт ли дело до того, что этот небольшой храм сровняют с землёй? Ведь кто такой на самом деле бог Утун? Это пять ставших духами животных, и раз владыка небесный позволил им обрести бессмертие, им воздвигли храмы, установили статуи, получают подношения от людей, причём не только изысканные яства, но и прекрасных женщин, так почему бы и лисе не обратиться в духа? В это время внутрь шмыгнула ещё одна лиса. В первой я не распознал, самец это или самка, а вот это была самка, без сомнения, и не просто самка, а самка беременная. Потому что, когда она юркнула в ворота, было ясно видно отвисшее брюхо и набухшие сосцы, скользнувшие по мокрому порожку. Она и двигалась совсем не так ловко, как первая. Кто знает, может, этот первый – её муженёк. На сей раз они в ещё большей безопасности, потому что нет ничего беспристрастнее воли неба, правитель небесный не может подвергать опасности маленьких лисят у неё в брюхе. Я и не заметил, что градины во рту уже растаяли, и на меня, открыв глаза, глянул совершенномудрый. Похоже, он совсем не обратил внимания на этих двух лис, как не заметил во дворе звуков ветра, грома и дождя, тогда я и обнаружил огромную разницу между ним и мной. Ладно, продолжаю свой рассказ.

Хлопушка третья

Раннее утро. Завывает северный ветер, гудит огонь в печке, нижнее кольцо дымохода раскалилось докрасна, слой за слоем трескается сероватая окалина, иней на стене превращается в блестящие капельки, они скапливаются на ней повсюду, но не стекают. Отмороженные места на руках и ногах чешутся, из гнойников на отмороженных ушах течёт что-то жёлтое – как это невыносимо, когда отогреваешься. Мать сварила полкотелка жидкой каши из кукурузной муки, выловила редьку из крынки с солёными овощами, разрезала на две половинки, большую отдала мне, себе оставила ту, что поменьше, это и есть наш завтрак. Я знаю, что у матери в банке по меньшей-мере три тысячи юаней, да ещё Шэнь Гану из лавки, где жарят мясо, мы одолжили две тысячи под месячный процент в два фэня, выгода на выгоду, процент на процент, вот где настоящее ростовщичество. При таких деньжищах есть такие завтраки – чему тут радоваться. Но в то время мне было десять лет, и никто бы меня слушать не стал. Иногда я позволял себе поныть, но мать обращала на меня страдальческий взгляд, а потом принималась ругаться и говорить, что я ничего не смыслю. По её словам, такая бережливость исключительно для моего же блага, чтобы построить мне дом, купить мне машину, а в скором времени и подыскать невесту.

– Твой отец, сынок, – говорила она, – бросил нас с тобой, и нам нужно сделать так, чтобы показать ему и всей деревне, что без него мы будем жить лучше, чем с ним!

Ещё мать наставляла меня, мол, её отец, то есть мой дед, не раз говорил, что рот человека – всего лишь проход, после которого между рыбой с мясом и отрубями с овощами уже нет никакой разницы. Человек может баловать мула и лошадь, но не может баловать самого себя, если хочешь хорошо жить, нужно вести с самим собой словесную борьбу. В словах матери, наверное, был резон, если бы в течение пяти лет после ухода отца мы вовсю ели и пили, то наш дом с черепичной крышей уже было бы не построить. И какой смысл обрастать жирком и жить с полным брюхом в хижине, крытой соломой? Её суждения в корне противоречили теории отца, который утверждал: какой смысл в том, чтобы набивать брюхо отрубями и овощами, если живёшь в многоэтажном особняке? Я двумя руками поддерживал отцовскую теорию и двумя ногами попирал суждения матери. Я надеялся, что отец заберёт меня, пусть даже если лишь однажды накормит досыта жирным мясом, а потом вернёт домой. Но ему бы лишь объедаться мясом и блаженствовать с Дикой Мулихой, обо мне он уже и думать забыл.

Доев кашу, я высунул язык и вылизал начисто чашку, так что и мыть не надо. Потом мать повела меня во двор загружать старый мотоблок. Этот мотоблок был в употреблении у семьи Лао Ланя, на стальных ручках ясно виднелись следы его больших рук, протектор на колёсах давно стёрся, цилиндр и поршень дизеля серьёзно поизносились, прилегали не полностью, и когда двигатель заводили, он изрыгал клубы чёрного дыма и из-за пропускаемого воздуха и подтекавшего масла издавал странные звуки, похожие на кашель и чихание – будто старик с неважным сердцем и трахеитом. Лао Лань вообще отличался великодушием, а в эти годы, разбогатев на торговле мясом с водой, стал ещё щедрее. Он изобрёл научный метод закачивания воды в туши животных через лёгочную артерию с помощью насоса высокого давления. Его методом можно было закачать в тушу свиньи весом две сотни цзиней целое ведро воды, а по старинке в бычью тушу влезало лишь пол ведра. Сколько воды по цене мяса купили за все эти годы в нашей деревне хитроумные горожане? Если подсчитать, то цифры, наверное, будут поразительные. Лицо Лао Ланя круглое, вид цветущий, говорит он громко, будто большой колокол гудит – по всем статьям прирождённый администратор. Это у него в роду. Став старостой, он не утаил для себя метод закачки воды под давлением, а передал его односельчанам, возглавив тех, кто стремился разбогатеть нечестным путём. В деревне кто ругал его почём зря, кто нападал, расклеивая сяоцзыбао,[17] в которых его называли помещиком, сводящим старые счёты, подрывающим в деревне диктатуру пролетариата. Но такие слова давно уже спросом не пользовались. Из больших репродукторов по всей деревне гремели слова почтенного Ланя: «Драконы порождают драконов, фениксы – фениксов, а мышь рождается, чтобы выкопать норку в земле».

Лишь потом мы осознали, что Лао Лань, подобно мудрому наставнику боевых искусств, не мог передать ученикам все секреты мастерства в полном объёме, а в целях самосохранения оставил кое-что в секрете. Его мясо тоже было с водой, но имело приятный цвет и запах и выглядело свежим: положи его на солнцепёк на пару дней – не испортится, а у других не распроданное за день мясо начинало пованивать, в нём заводились червяки. Так что почтенному Ланю не нужно было беспокоиться, что он не распродаст товар, и снижать цену, мясо было настолько великолепное, что даже речи не было о том, что его можно не продать. Отец впоследствии утверждал, что Лао Лань впрыскивает в мясо не воду, а формальдегид. А когда отношения нашей семьи с Лао Ланем наладились, он признавал, что одного формальдегида может быть довольно, однако для сохранения свежести и цвета нужно ещё три часа окуривать мясо серой.

* * *

Мой рассказ прервала стремительно вошедшая в ворота женщина, голова которой была покрыта одеянием кирпичного цвета. Её появление заставило меня вспомнить ту, что совсем недавно возлежала в проёме стены. Куда она подевалась? Может, эта ворвавшаяся в храм женщина в красном – воплощение той, в зелёном? Войдя в ворота, она совлекла с головы одеяние и извинительно кивнула в нашу сторону. Губы у неё синюшные, лицо бледное, кожа вся в нарывах, как у ощипанной курицы. Глаза холодно поблёскивают, как капли дождя за воротами. Замёрзла, наверное, страшно, перепугана так, что и слова вымолвить не может, но мыслит ясно. Ткань её одеяния, скорее всего, поддельная и некачественная, по уголкам стекают кроваво-красные капли, очень похожие на кровь. Женщина, кровь, гром, молнии – столько запретного собралось вместе, выпроводить бы её надобно, но совершенномудрый закрыл глаза и отдыхает, более степенный, чем статуя с человеческой головой и лошадиным телом у него за спиной. А я тем более не осмелюсь выгнать за ворота под дождь и ветер эту пышнотелую молодую женщину. Тем более что ворота храма распахнуты настежь, зайти может любой, да и какое право я имею её выгонять? Она повернулась к нам спиной, вытянула руки на улицу и, склонив голову, чтобы укрыться от дождевых струй, выжимает своё одеяние. С журчанием стекает красная вода, смешивается с потоками на земле и через какой-то миг исчезает. Давненько не было такого жуткого ливня. Потоки низвергаются со стрех зеленовато-серыми водопадами, вдалеке что-то грохочет, словно несётся огромный табун. Маленький храм подрагивает, разносятся крики потревоженных летучих мышей. Начинает протекать крыша, капли дождя звонко падают в медный умывальный таз совершенномудрого. Женщина довыжала одежду, обернулась и ещё раз виновато кивнула. С её кривящихся губ слетают звуки, похожие на комариный писк. Я вижу её пухлые синеватые губы, похожие на перезревшие виноградины, такого клёвого цвета, не то что у этих расфуфыренных девиц в городе, что стоят под уличными фонарями, дрыгая ногами и покуривая. Вижу также, что белое нижнее бельё плотно прилипает к телу, и ясно проступают все очертания. Крепкие холмики грудей походят на замёрзшие груши. Я представляю себе, что сейчас они просто ледяные. Вот если бы я мог – как бы мне этого хотелось! – помочь ей стащить с себя это мокрое насквозь бельё, уложить её в ванну с горячей водой, отмочить её как следует и помыть. Потом накинуть ей на плечи просторный и сухой домашний халат, усадить на тёплый и мягкий диван, заварить кружку горячего чая, лучше всего чёрного, добавить молока, а ещё подать пышущую жаром булочку, чтобы она поела и попила вволю, и уложить на кровать спать… Слышу вздох мудрейшего, тут же привожу в порядок свои разгулявшиеся мысли, но глазами невольно следую за её телом. Она уже отвернулась, прислонясь левым плечом к внутренним воротам и косясь на бушующий снаружи ливень. Правой рукой она придерживает одежду, словно только что содранную с лисицы шкуру. Продолжаю рассказ, мудрейший. Голос мой звучит неестественно, потому что добавился ещё один слушатель.

Отец с Лао Ланем как-то сцепились не на шутку: Лао Лань сломал отцу палец на руке, а отец откусил ему пол-уха. Из-за этого наши семьи стали враждовать, но после того, как отец сбежал с Дикой Мулихой, мать завела дружбу с Лао Ланем. Он продал нам по цене металлолома старый мотоблок. Причём не только продал, но и сам бесплатно обучил, как им управлять. Деревенские сплетницы пустили слух, что между Лао Ланем и моей матерью существует связь, я же, как сын, поручился перед своим находящимся где-то далеко отцом, что их слова – полный вздор, они завидовали тому, что мать научилась управлять мотоблоком, а рот завистливой женщины всё равно что дырка в заднице, и всё, что такие женщины говорят, – чушь собачья. Лао Лань – персона важная, деревенский староста, человек богатый и представительный, то и дело на большущем грузовике возит мясо в город, каких только женщин не видывал? Как ему могла понравиться моя мать, грязная и неумытая, в лохмотьях? Я хорошо помню, как он учил мать управлять мотоблоком на деревенском току. Было раннее зимнее утро, только показался красный шар солнца, на стогах сена рядом с током застыл слой розоватого инея, на стене, вытянув шею, кричал большой красный петух, со стороны деревни, то ослабевая, то усиливаясь, доносился пронзительный визг свиньи на заклании, из печных труб молочно-белой дымкой курился дымок, тронувшийся со станции поезд мчался навстречу показавшемуся солнцу. Мать в оставленной отцом большой, не по размеру, тёмно-жёлтой куртке, подпоясанной красным электрическим проводом, сидела на месте водителя, широко расставив руки и вцепившись в рукоятки. Лао Лань восседал позади неё на переднем борту кузова, расставив ноги, и держал её руки, лежащие на ручках мотоблока. Вот уж действительно передавал свой опыт из рук в руки, и с какой стороны ни посмотри – спереди или сзади, – держал мать в объятиях, и хотя мать была одета, как грузчик на железнодорожной станции, и ни о какой женской привлекательности говорить не приходилось, но она была женщиной, вот деревенские бабы и заходились от ревности, да и часть мужского населения давала волю воображению. Лао Лань был человек при деньгах и с положением, до женского пола известный охотник, и в деревне с ним заигрывали всё мало-мальски симпатичные бабёнки. Сам он не обращал внимания на пересуды, но мать-то мою бросил муж, а, как говорится, у ворот вдовы чего только не скажут, ей надо было быть осмотрительной и осторожной, не давать никакого повода для слухов, но она всё же позволяла Лао Ланю учить себя вождению в такой позе, и такое поведение можно было объяснить лишь тем, что она потеряла голову от жадности. Дизель мотоблока оглушительно ревел, из радиатора поднимался пар, выхлопная труба плевалась сгустками чёрного дыма, создавалось впечатление, что хоть он и сорвал голос, но жизненные силы в нём бьют ключом, он таскал мать с Лао Ланем по току кругами, похожий на яростно подхлёстываемого плетью телёнка. На бледном лице матери появились яркие пятна румянца, уши покраснели, как петушиный гребешок. Утро в тот день действительно выдалось морозное, от этого сухого холода у меня кровь стыла в жилах и всё тело будто кошки покусывали. А у матери по лицу тёк пот, от волос шёл пар. Она никогда не имела дело с механизмами, впервые сидела за рулём и, хотя это был простейший мотоблок, конечно же, испытывала ни с чем не сравнимое возбуждение, страшно волновалась, иначе как объяснить то, что в это морозное утро она обливалась потом. Я видел, что глаза матери сияют каким-то прекрасным блеском, они никогда так не сияли с тех пор, как отец покинул нас. После того, как мотоблок сделал с десяток кругов по току, Лао Лань легко спрыгнул с него. Он человек тучный, но каким грациозным было это его движение! Когда Лао Лань спрыгнул, мать напряглась, повернув голову, стала искать его, и мотоблок устремился прямо к канаве у края тока.

– Поворачивай! Поворачивай! – закричал Лао Лань.

Мать стиснула зубы, мускулы щёк напряглись. И, в конце концов, когда мотоблок вот-вот должен был залететь в канаву, выправила его. Поворачиваясь, Лао Лань, не отрываясь, следил за матерью, словно вокруг пояса у неё была привязана невидимая верёвка, конец которой он держал в руке.

– Вперёд смотри, – громко подсказывал он, – не на колёса, не отвалятся они, и на руки нечего смотреть, они у тебя грубые, как наждак, чего на них любоваться. Вот так, как на велосипеде едешь. Я же говорил, привяжи свинью на сиденье водителя, она тоже сможет кругами ездить, чего уж говорить о взрослом человеке! Жми на газ, чего боишься! Все эти механизмы, туды их, одинаковы, нечего относиться к ним трепетно, лучше всего – расколотить, чтобы осталась груда искорёженного металла, чем больше бережёшь, тем чаще что-нибудь приключается. Верно, вот так, учёба твоя кончилась, можешь на нём домой возвращаться, для сельского хозяйства главный выход – механизация. Знаешь, кто это сказал,[18] ублюдок маленький? – спросил он, уставившись на меня. Мне не хотелось отвечать, было страшно холодно, даже губы немного задубели. – Ладно, езжай, вас отец бросил, так что деньги за мотоблок через три месяца отдашь.

Мать соскочила на землю, ноги у неё пару раз подкосились, она чуть не упала, Лао Лань, протянув руку, поддержал её со словами:

– Осторожно, сестра!