Глава тринадцатая
Джозеф ходил взад-вперед по комнате, его голова пылала, душа истекала кровью; внизу жена и дети дрожали за него, не в силах помочь, не в силах исцелить.
Звук шагов не умолкал весь день и всю ночь, которую Энни провела в комнате Кэтрин, и стих только на рассвете: Джозефа сломила усталость.
Когда на следующий день он поднялся с кровати, его лицо словно окаменело, глаза были пусты и лишены выражения.
С тех пор имя Кристофера было забыто, отец так и не узнал, какие причины заставили сына покинуть корабль. Приходили письма, но он их даже не распечатывал.
Атмосфера в Доме под Плющом изменилась, стала тяжелой, почти невыносимой. Джозеф был строгий хозяин. Никакого смеха, никакого веселья. Альберт и Чарльз были рады бежать из родительского дома: Альберт на свой корабль, Чарльз в свой полк. Энни и ее падчерица остатись присматривать за злобным драконом, который некогда был Джозефом. Если бы они были сильнее, если бы они обладали хоть каплей мужества и проницательности, возможно, им и удалось бы помочь вновь стать самим собой. Но они были робки и запуганы; прибегали на каждый его зов и, дрожа, склоняли перед ним голову. Он запретил им выходить из дома кроме как за покупками, но и в таких случаях им надлежало вернуться в назначенное время. Если они хоть на минуту опаздывали, он ждал их на пороге с часами в руке, готовый разразиться потоком брани.
Раз в неделю им разрешалось посещать родственников, но в дом никого не приглашали, и даже соседи были теперь лишены их общества. Кэтрин было запрещено разговаривать с молодыми людьми, и она понимала, что ее шансы выйти замуж крайне невелики, почти безнадежны. Из страха перед Джозефом ни у кого не хватало смелости искать ее расположения. Она видела, что обречена на горькое одиночество, обречена жить старой девой в доме своего грозного отца.
К Энни он относился как к рабыне, как к жалкой служанке; ее здоровье и молодой задор медленно убывали, глаза угасли и потеряли блеск, щеки впали и побледнели.
Теперь в Доме под Плющом не было молодых людей, которые занимались бы тяжелой работой, и женщинам приходилось самим выполнять ее.
Слишком запуганные, чтобы жаловаться или восстать против его тирании, они скребли каменные полы, носили из погреба уголь, а он тем временем стоял рядом и, смеясь, смотрел на них. Он часто тянул Энни к зеркалу и показывал ей ее осунувшееся, усталое отражение.
– Двадцать три? Ты выглядишь на сорок. Думаю, теперь по тебе не стал бы вздыхать ни один мужчина.
Он никогда к ним не прикасался, не бил, его жестокость была более изощренной, более утонченной. Они с ужасом ждали той минуты, когда сядут вместе с ним за стол и им придется внимать каждому его слову и выслушивать страшные истории, которые он рассказывает.
А он тем временем пристально глядел вперед своими холодными, пустыми глазами, которые будто не ведали об их присутствии, глазами, обращенными в неведомые глубины отчаяния, куда его жена и дочь не осмеливались заглянуть.
Больше всего Энни страшилась ночей рядом с ним, когда он, не давая ей заснуть, либо до рассвета ходил по комнате и громко разговаривал с ней, либо терзал ее расспросами о том, что она делала, о чем думала минувшим днем, требуя, чтобы она ничего от него не скрывала.
Днем молодые женщины, оставшись вдвоем, в отчаянии задавались вопросом, какое утешение приносит ему такая жизнь или, точнее, полный отказ от жизни. Но ответа не было. Искра рассудка, которая еще теплилась в Джозефе, иногда вспыхивала, побуждая его задать себе самому такой же вопрос, что он и делал с ужасом и отвращением, но тут же гасла, оставляя его на растерзание не дремлющим демонам. Он уже не мог остановиться, он должен был неизменно идти вперед, какой бы конец судьба ему не уготовила. Нет пути назад, нет возврата.
Так прошел год и начался следующий.
Джозеф понятия не имел, как долго осталось ему влачить такое существование; он знал одно: надо ждать, пока не придет конец.
Весной тысяча восемьсот девяностого года Энни узнала, что снова ждет ребенка, и, собрав остатки смелости, сказала об этом мужу.
Он слушал жену, не сводя с нее холодного, тяжелого взгляда, и когда она в конце жалобно попросила хоть знаком дать ей понять, что он не сердится, Джозеф пожал плечами и отвернулся.
– С чего бы мне сердиться? Ступай, Энни, и оставь меня одного. Думаю, я ничего не скажу младенцу, когда он появится. Все это мне безразлично.