Дверь палаты открыта, внутри посапывает новая соседка. Надо же – такая смирная, что ее даже запирать не нужно! У меня забирают халат с пояском, чтобы не вздумала удавиться, и дверь закрывается с лязгом железной щеколды, со скрежетом несмазанного замка. Коридорный свет полосами падает на пол палаты, разрезанный решеткой.
Обессилевшая, падаю на свою койку ничком. Не чувствую голода, только безумно хочется спать. От этого чувства я тоже успела отвыкнуть – естественную потребность мне заменил «Веронал». С удовольствием обнимаю подушку, устраиваясь на ней поудобней.
И тут под ней что‑то отчетливо хрустит. По спине пробегает озноб. Я вытаскиваю на свет клочок бумаги. По нему ползут кривые карандашные каракули, и мне требуется время, чтобы унять дрожь в руках и прочитать короткое послание:

Тетрадь в сиреневой обложке II
7 апреля 1908 г.
Мой милый друг! Прости, что оставила тебя почти на полгода. Все это время, с момента нашего с Виктором премирения и до самых маминых похорон, я не могла написать ни строчки, ни буквы.
Пани Новак сказала, что не может на меня сердиться за лень, но мне это все равно. Это ничего не меняет.
Похороны вышли красивыми. Отец приказал не убирать маму в семейный склеп. Вместо этого ее предали земле, но под вольным небом – так он сказал, – и поставили надгробие с ее каменым портретом. Вся земля вокруг церкви была усыпана белыми розами и их лепестками, будто вернулась зима.
Мне даже стало холодно.
Со дня похорон прошел уже месяц. Пани Новак велит мне снова начинать писать. Незаписанное может стереться из памяти, так она говорит. Так люди теряют из своей жизни месяцы, даже годы, как если бы ничего не происходило. На самом деле они просто ленились записывать.
Поэтому я возвращаюсь к тебе.
10 апреля 1908 г.
Иногда я хожу в ее спальню, где все осталось по-старому: туалетный столик, пахнущие лавандой простыни, щекотные меха, тяжелый переливчатый бархат, в котором она встречала гостей. Ее драгоценности – падвески, кольца, серьги, тиара с сапфирами… Когда мама выходила в большой зал, она была похожа на княгиню. Папе это нравилось. Наверное, он и сам себя тогда чувствовал князем. Поэтому из каждой поездки он привозил ей новые и новые украшения в шкатулках. Теперь камни меньше блестят.
Когда я вхожу туда, я ничего не меряю. Раньше мама сама прикладывала мне к лицу сережки или примеряла на меня диадемку, а потом хлопала в ладоши и говорила: «Какая ты у меня хорошенькая!» Но сейчас я не хочу. Без мамы все совсем не то.
А еще не такая уж я хорошенькая. Наверное, для мамы была. А теперь ее нет, и я больше никогда… (зачеркнуто).
Сегодня я застала там Вика. Он думал, что я не замечу, но я сразу поняла, что в комнате есть кто‑то еще. Покрывало съехало набок, и пыль на свету колыхалась как‑то не так.
– Выходи, – сказала я. – Я знаю, что ты здесь.
Тогда он вылез из-под кровати. Длинный, как вешалка в прихожей. Сутулый, тощий, потный от смущения. Совсем не похож на себя. Лицо в грязи, нос и глаза красные.
Я думала, он просто уйдет, постыдится, что я его застукала. Но он не ушел.
Вик сел на кровать, а потом лег поперек. Я устроилась рядом, свернулась клубком. Так мы уснули, вдыхая ее слабеющий запах.