Неяркий свет восходящего над городом солнца нерешительно заглянул в приоткрытую дверь ресторана, лег на пыльном полу, как треугольный светящийся коврик. Я пошарил под стойкой, нашел вскрытый блок «Космоса», вытянул пачку, прихватил коробок спичек и, чуть поколебавшись, бросил на пожелтевшее блюдце несколько монет.
– Бегаешь?
Повариха Евдокия Ильинична стояла поодаль, сложив на животе руки, и пристально смотрела на меня.
Я засунул пачку сигарет в карман брюк и вышел из-за стойки.
– Ага. И мне как раз пора на очередной круг.
– Погодь.
Она сходила на кухню и вернулась с двумя крупными яблоками в сияюще-яркой зеленой кожуре, на которой дрожали капли прозрачной воды.
– Вот, на.
У нее были толстые, крепкие, совсем не женские пальцы. Она снова мигнула, и на этот раз я успел прочитать: поблекшие синеватые буквы складывались в два слова «НЕ СПИ».
За крепостными стенами меня ждало утро нового дня: нежное, светлое утро августа, которым так приятно бывает проснуться пораньше, улыбнуться надеждам, почувствовав, что теперь-то все точно пойдет хорошо и как надо.
Я стоял у деревянного моста и грыз яблоко. Оно было твердым, сочным и восхитительно кислым. За каналом, всего в каких-то двух десятках метров от ворот крепости, уже должен был пробудиться к рабочему дню большой город, но вот странность – я не слышал ни звука, не различал ни движения в мареве утренней дымки; все замерло, словно бы в ожидании, и я знал: там, за мостом, ждут меня, моего возвращения.
В молчаливой тиши плеснула чуть слышно волна, будто окликнув негромко. Я стоял и не мог сдвинуться с места. В закулисье для меня прошла одна ночь, тут минуло четверо суток, но сейчас почему-то казалось, что это здесь время замерло, что так и не наступил новый день, а я отсутствовал целый год, почти утратив связь с людьми и событиями, этим воздухом, светом, водой, дымом, который уже начал заволакивать небосклон, да так и замер легким туманом; что, для того чтобы ожил город, и продолжилась жизнь, я должен перейти по мосту и ступить на другой берег канала, но я не мог, а только стоял и смотрел перед собой, слушая тишину.
Яблоко я сгрыз до деревянного черенка. Открыл пачку сигарет, чиркнул спичкой, закурил, не отрывая взгляда от противоположного берега – вот черно-белая будка на другом конце моста, вот опущенный на ночь шлагбаум, – затянулся так, что затрещали, сгорая, табачные крошки. Не спеша докурил до самого фильтра. Вспомнил, что там, в безмолвии не наступившего дня, меня ждет Леночка Смерть – она думает сейчас, что собирается со мной на встречу в кино, а на самом деле застыла на лестнице общежития где-то между вахтой и своей комнатой; ждут умершие для всех, но не для меня Савва и Яна; ждут мои добрые соседи, имевшие несчастье довериться мне; ждут люди, и элохимы, и шеды, и лесные пожары, ждет продолжение этой странной истории – но я не двигался с места: кусал второе яблоко, переминался с ноги на ногу, снова курил, хотел и не мог сделать шаг – пока не обманул себя наконец, не извернулся и не ступил на деревянный помост.
Я осторожно шагнул, и еще, и еще – словно больной, что давно не ходил, наконец решился встать на ноги. С каждым шагом как будто бы легче, прозрачнее становился воздух, и вот уже ожили звуки, и донеслось громыханье трамваев и приглушенное ворчанье машин, и заметно стало движение на набережных и на Кировском мосту, стрелой уходящем вдаль за Неву.
Под ногами что-то тускло блеснуло, будто капля слюды. Я нагнулся и поднял двугривенный с рублеными, похожими на почтовый индекс цифрами 1984. Есть такая примета: если хочешь куда-то вернуться, нужно бросить в воду монетку. Я с силой взмахнул рукой – и двадцать копеек исчезли в неподвижных водах канала с тихим всплеском. И вот ведь как получилось: по Иоанновскому мосту я потом проходил за свою жизнь еще бесчисленное множество раз, а в 29 августа 1984 года не вернулся уже никогда.
При определенной доле везения и сноровки можно прятаться очень долго, едва ли не всю жизнь – если самому не осточертеет, конечно. Мне самому доводилось задерживать персонажей, которые числились во всесоюзном розыске по тяжким статьям и пять, и десять, и даже пятнадцать лет, и попадали в руки закона не вследствие хитроумных комбинаций проницательных сыщиков, а по случаю или по глупости: то встретится слишком внимательный кадровик на новом месте работы, то явится в отделение, утирая слезы обиды, мстительная покинутая любовница, которой раньше ветреный кавалер сболтнул много лишнего; а то и просто после пьяной поножовщины или нелепой какой-нибудь, совершенно необъяснимой кражи, к примеру, велосипеда. В сыске время всегда работает на беглеца; несколько дней, редко когда – недель удается сохранять интенсивность поисков и остроту внимания у преследователей; потом старые дела напоминают о себе, новые требуют безотлагательных действий, а следы, если и были, то все простыли. Ильинский, наверное, мог бы придумать точное уравнение, отражающее шансы скрыться от правосудия, где уровень мотивации и количество брошенных на поиски сотрудников правопорядка имели бы в знаменателе время, сообразительность и удачу искомого. Собственно, только на свой здравый смысл и везение мне и приходилось сегодня рассчитывать, ибо времени прошло пока слишком мало, ресурсов милиции и Комитета на поиски задействовано предостаточно, а мотивация у сотрудников подполковника Жвалова должна была сейчас бить все стахановские рекорды энтузиазма. В такой ситуации кинотеатр, пожалуй, был одним из самых безопасных мест в городе. Дневные облавы на прогульщиков и тунеядцев остались в прошлом, и никакой логики не было в том, чтобы искать беглого капитана Адамова по киношкам, вместо того чтобы караулить, как водится, вокзалы, метро, аэропорт и квартиры родных и друзей.
До начала сеанса оставалось больше двух с половиной часов. Я бродил по улицам, избегая слишком людных проспектов и станций метрополитена. У меня было странное ощущение, словно я вернулся сюда ненадолго – в это место и время, что скоро все изменится навсегда, только внешне будет казаться прежним, но на самом деле станет другим – город, люди, трамваи и улицы. Я гулял не спеша, со щемящим чувством предстоящей скорой разлуки, запоминая уютную обыденность переулков ленинградского центра, душный воздух, стиснутый пыльными стенами, арки дворов, куда я заглядывал, видя одно и то же и радуясь узнаванию: решетки ворот, баки с мусором, покосившиеся раскрытые двери черных лестниц; наваливающееся белесым слепящим жаром небо; черный дым из выхлопных труб автобусов, к дверям которых изнутри плотно притиснулись потные спины спешащих к девяти на работу сотрудников НИИ и КБ; упрямые зеленые ростки подорожника, пробивающиеся из-под стен через трещины в мостовой; я запоминал встречных прохожих, усталых, равнодушных, веселых; купающихся в пыли воробьев, ворону, терзающую обрывки целлофанового пакета, и сумрачного бородатого субъекта в порыжевшем пальто, наброшенном на голое тело, и подсмыкнутых бельевой веревкой штанах, что вынырнул мне навстречу из проходного двора где-то между Сапёрным и Басковым с пятилитровой банкой пива в руках.
Не знаю, откуда взялась тогда эта странная ностальгия по настоящему, стремление удержать его в памяти перед неизбежной и скорой разлукой. Может быть, от долгого пребывания в закулисье. А может, это было предчувствием.
К «Баррикаде» я подошел в половине десятого. Купил в кассе два билета, выпил газировки с сиропом и уселся на диванчике в прохладе гулкого холла с мраморными колоннами. Людей было больше, чем я ожидал увидеть с утра в будний день, вестибюль полнился эхом разговоров, шарканьем ног, кто-то кого-то приветствовал громко и радостно, и я даже не сразу заметил Лену, которая стояла у высоких входных дверей и искала меня взглядом. На ней было светло-голубое летнее платье с широкой юбкой и рукавами-«фонариками» и белые глянцевые туфли на низком каблуке; большие глазищи густо подведены черным, на губах пурпуром сверкала помада, так что Леночка походила на карандашный набросок, в котором художник тщательно прорисовал глаза и лицо, ограничившись для прочего лишь парой-тройкой едва заметных бледных штрихов.
– Господи, Адамов! Никогда не думала, что буду так рада тебя видеть!