Данте

22
18
20
22
24
26
28
30

Ко всем этим испытаниям внешним присоединилось и внутреннее – потеря нежно любимой жены и брата: оба умерли, все в том же несчастном походе, так что скорбь его растравлялась терзающим сомненьем: имел ли он право жертвовать чужому, неблагодарному народу не только собой, но и теми, кого больше всего на свете любил?[28] Мука этого сомненья, может быть, облегчалась для него только тем, что смерть и ему самому уже смотрела в глаза: медленный, но жестокий и неисцелимый недуг подтачивал силы его, как медленный яд. Бывали дни, когда изможденное, прозрачно-бледное, точно восковое лицо его напоминало лицо покойника.

Но чем тяжелее был крест, тем он мужественнее нес его; духом не падал, а возвышался и креп. «Мы родились от вечного гранита», – мог бы сказать и он, как Данте.

В эти именно тягчайшие дни главный внутренний враг Генриха, «демон отвлеченности», отступил от него, побежденный. Прежде ходил он, как бы на аршин от земли, точно реял по воздуху, а теперь твердо пошел по земле; деятелем стал созерцатель, – искусным полководцем и мудрым политиком. С папой порвав окончательно и презрев отлучение от Церкви, заключил он союз с королем Сицилии, Фридрихом Аррагонским и с Генуей; убедил и германских князей двинуть на помощь к нему огромное войско.

Новый поход, тщательно подготовленный за зиму, должен был охватить Италию с двух концов, с юга и севера, морскими и сухопутными силами. «Люди, опытные в военном деле, – вспоминает Дж. Виллани, – не сомневались... что государь такого великого духа и таких отважных замыслов мог легко победить короля Роберта и, победив его, овладеть всей Италией и многими другими странами»[29]. Это значит: мог восстановить бывшую или основать будущую Всемирную Монархию, о которой мечтал и Данте.

Снова, как тогда, при первом явлении Генриха, «посланника Божия», мир, затаив дыхание, ждал великих событий, которым суждено было, казалось, изменить лицо мира. Но произошло то, чего никто не ждал: 4 августа 1313 года император выступил в поход из Пизы, а через двадцать дней, недалеко от Сиены в монастыре Буонконвенто, причастившись Св. Тайн у духовника своего, доминиканского инока, Бернардо Монтепульчиано, тяжело заболел и так внезапно умер, что прошел слух, что он отравлен был ядом в Причастии[30] и что это злодейство совершено если не по воле, то не без ведома, а может быть, и тайного согласия папы: видя, что отлучение от Церкви не помогло, решил он будто бы прибегнуть к этому, более действительному, средству – яду. Если так, то Римский Первосвященник мог бы сказать над гробом Римского Императора: «Я тебя родил – я тебя и убил!»

Верен ли этот слух или ложен, – страшно уже и то, что люди могли ему поверить с такою легкостью: видно по ней, какое зло тогда царило в миру и в Церкви.

В скорой смерти папы (года не прошло, как умер он, все в том же постыдном и жалком Авиньонском плену) увидели все Божью кару и могли поверить тому, что предрек о нем Данте: папа на папу, Климент Гасконец на Бонифация Ананьевца, второй маленький Антихрист на первого низвергнется в раскаленный колодезь Духопродавца Симона Волхва, – и тяжестью своею «глубже вдавит Ананьевца в ту огненную щель»[31].

А Генрих воссядет на великий престол, в высшем Огненном Небе, Эмпире, там, где цветет, пред лицом Несказанного Света, «Белая Роза» вечной весны[32].

В жизни Данте смерть Беатриче и смерть Генриха – два равно, хотя и по-разному, сокрушающих удара. Мало говорит он о первой, а о второй не говорит ничего, может быть, потому что люди говорят и плачут в великом горе, а в величайшем – молчат без слез.

Не плакал я – окаменело сердце[33].

Слезы, до глаз не доходя, сохли на сердце, как на раскаленном камне.

Что почувствовал Данте, узнав о смерти Генриха? Может быть, то, что чувствует человек, упавший в пропасть, в ту минуту, когда тело его разбивается о камни; в теле у него все кости сломаны, а в душе у Данте все надежды разбиты, и главная из них – возвращение на родину.

Вспомнил ли он послание свое «к флорентийцам негоднейшим», в котором предрекал им ужасную казнь, и письмо к императору, в котором убеждал его раздавить «ядовитую гадину», Флоренцию? Если вспомнил, то, может быть, шевельнулось в сердце его, умом незаглушимое, сомнение: не предал ли он отечество для невозможной мечты о всемирности? И, может быть, приснился ему страшный сон наяву: будто проваливается он, падает в последний круг Ада, в «Иудину пропасть», Джиудекку, где в вечных льдах леденеют предатели.

XVI

В ВЕЧНЫХ ЛЬДАХ

«После кончины императора Генриха... Данте, потеряв всякую надежду вернуться в отечество, провел последние годы жизни в большой бедности, скитаясь в различных областях Ломбардии, Тосканы и Романьи и находясь под покровительством различных государей», – глухо и кратко вспоминает Леонардо Бруни[1]. Но в этой глухоте и краткости – какая длина черных-черных дней, месяцев, годов! Снова скитается, нищий, «выпрашивая хлеб свой по крохам»; снова «ест пепел, как хлеб, и питье свое растворяет слезами» (Пс. 101, 10). Но, может быть, больше всех мук изгнания, – нищеты, унижения, презрения людей, одиночества, – мука бездействия.

«Кто не заботится об общем деле... подобен не дереву, посаженному при потоках вод, приносящему плод свой во время свое, а поглощающей все и ничего не возвращающей бездне. Часто думая об этом, для того чтобы не обвинили меня когда-нибудь в том, что я зарыл талант свой в землю, я хочу принести на пользу общему благу не только весенние почки, но и плоды, – показать людям никогда еще никем не испытанные истины, intemptatas ab aliis ostendere veritates»[2]. Этого Данте не сделал или сделал не так и не в той мере, как хотел и мог бы сделать, если бы не помешало ему что-то в людях или в нем самом. В этом «или», может быть, главная мука его – сомнение: не зарыл ли он талант свой в землю? не был ли той бесплодной смоковницей, которую проклял Господь, не найдя на ней ничего, кроме листьев: «Да не будет же впредь от тебя плода вовек»? Что, если все его «созерцание» – только листья, а «действие» – не найденный Господом плод?

Лучше, чем кто-либо, знал он, как сильно человеческое слово для будущего, сомнительного действия и как оно бессильно для настоящего, близкого, несомненного. Несколько бесполезных писем к сильным мира сего – самым глухим, слепым и равнодушным людям в мире, глас вопиющего в пустыне, – не это ли все его «действие»? Если рыцарская надпись на щите его и боевой клич: «не для созерцания, а для действия», то не потерян ли им щит и не проигран ли бой? Очень вероятно, что в этой муке бездействия он чувствовал себя иногда одним из тех «малодушных», ignavi, не сделавших выбора между злом и добром, Богом и дьяволом, «никогда не живших», которых он больше всего презирал[3]. Очень вероятно, что бывали у него такие минуты, когда он мог бы сказать:

я сравнялся с нисходящими в могилу... между мертвыми брошенный, – как убитые, лежащие в гробе, о которых Ты уже не вспоминаешь, Господи, и которые от руки Твоей отринуты (Пс. 87, 5—6), —

как мученики последнего адова круга, леденеющие в вечных льдах.

Кажется, в 1314 году Данте ищет покровительства у бывшего главы пизанских Гибеллинов, Угучьоне дэлла Фаджиола (Uguccione della Faggiuola). Это был человек такого исполинского роста и такой непомерной силы, что оружейные мастера ковали ему оружие, которого поднять, и латы, которых надеть не мог бы никто, кроме него. Но этот с виду грубый, дикий, почти страшный исполин имел сердце доброе, детски простое и одаренное тем, что Данте ценил в людях больше всего, – «прямотою», drittura[4]. Хитрых и ловких пройдох, «прирожденных торгашей и менял», «флорентийцев негоднейших», этот великодушный рыцарь ненавидел так же, как Данте. Воин великой отваги и искусный полководец, продолжая дело императора Генриха, возобновил он войну с Флоренцией и, 29 августа 1315 года, в бою под Монтекатино разбил наголову тосканских Гвельфов, главных союзников и защитников Флоренции[5]. Так же, как два года назад, казалось и теперь, что дни ее сочтены; так же, как тогда – император Генрих, стоял в ее воротах теперь Угучьоне, может быть, мститель за Генриха; так же готов был и этот, как тот, по слову Данте, «раздавить ту ехидну, пожирающую внутренности матери своей, Италии, чье имя – Флоренция».

Видя грозную опасность и, может быть, надеясь поселить во вражьем стане раздор, Флорентийская Синьория решила помиловать наименее виновных изгнанников, позволив им вернуться на родину, под двумя условиями, – одним, легким, – пенею в сто золотых малых флоринов, а другим, тяжелым, – участием в покаянном шествии, общем для всех милуемых преступников, в том числе и обыкновенных воров, убийц и разбойников: все они должны были идти в церковь Иоанна Крестителя, босоногие, с зажженными свечами в руках и в тех позорных колпаках, в каких сжигали еретиков, колдунов и прочих богоотступников[6]. Многие подчинились этим условиям и вернулись на родину; но не подчинился Данте.