Глава восьмая
Несколько дней подряд Эмка вместе со смуглыми от загара молодыми колхозными рыбаками выходил на баркасе в просторно раскинувшийся Амур. Вместе с ними проделывал он нелегкую, но увлекательную работу. Ловко и сноровисто опускали в воду длинные, растянутые сети; затем сети, тяжелые от улова, изо всех сил тащили наверх, и вот уже расплескалась на дне баркаса сверкающая гора рыбы — крупной, средней, мелкой… Снова поглощают сети вспененные волны и возвращают их, полные живым, струящимся серебром.
После долгого рабочего дня короткий ночлег. Усталое тело уже вовсю одолевает сон, а перед закрытыми глазами рыбы, рыбы, рыбы — они прыгают, бьют хвостами, рвутся из сетей…
Еще рано и свежо, но рыбаки уже на ногах. Причудливой красной рыбой выплывает из-за горизонта солнце, и сколько воли сейчас плещется в реке, столько и блестящей, трепещущей рыбы… Волны режет темный баркас, и, словно испугавшись, как бы его тоже не поймали в расставленные сети, выскакивает из воды солнце, стряхивает с себя алый жар и закутывается в золотисто-розовую пелену, а река вдоль и поперек вся покрывается золотистой чешуей.
И снова после продолжительного рабочего дня в сгустившейся, обволакивающей темноте вспыхивает то тут, то там на берегу дымный костер. Ночь приглушает голоса людей, которые лежат или сидят возле костра, обхватив руками колени. Разговаривают мало. Больше молчат, захваченные ощущением счастья, которое дал хороший, удачный день работы, принесший богатый улов. Еще хорошо оттого, что костер отгоняет комаров, а в закоптелом казанке скоро будет готова уха. Люди молчат. Счастье не разговорчиво.
Насытившись горячей, приправленной перцем ухой, рыбаки затягивают песню. И река несет ее к границе. В темноте река дышит прохладой, и, несмотря на трудный, напряженный день, спать не хочется. Хочется бесконечно вдыхать в себя свежесть ночи и вслушиваться в тайны, хранимые землей, водой, далекими горами по ту сторону границы, и самого себя чувствовать причастным к вечным таинствам мира…
Загоревший, обветренный, пропахший дымом костров, в своих высоких резиновых сапогах и брезентовой робе Эмма сейчас очень походил на тех дюжих рыбаков, вместе с которыми рыбачил, коротал досуг, хлебал, обжигаясь, горячую уху. Но в Эммануиле было еще и такое, что отличало его от рыбаков и выдавало в нем городского человека: это его худоба, большие роговые очки и его взгляд — взгляд человека, который, кроме того, что он видит в данную минуту, видит и еще что-то, пока сокрытое от него, но он уже следит за тем, как сегодняшнее, будничное, привычное включается в то далекое и еще неведомое, о котором он пока что имеет весьма неясное, расплывчатое представление.
С путины Эммануил вернулся не с пустыми руками и не один. В той деревне на Амуре, где он работал с рыбаками, была пограничная застава. На этой заставе Эмму знали, даже считали своим человеком — он там не раз выступал с беседами на литературные темы. Особенно пограничникам полюбились в его исполнении стихи Маяковского и Гейне. Однако еще больше по душе им пришлись его остроумные рассказы за ужином и русские и украинские песни, которые он своим сильным голосом запевал так, что не поддержать его нельзя было.
На этот раз он застал на заставе нового командира, с которым тут же и подружился. Это был высокий, широкоплечий украинец с васильково-голубыми глазами на крупном мужественном лице. Начальник он был строгий, не допускал ни малейших отклонений от железных правил пограничной службы, а в часы, свободные от службы, весельчак, острослов и гармонист, каких поискать! Выяснилось к тому же, что с Эмкой они земляки: командир заставы был родом из деревни, расположенной неподалеку от Кременчуга — города, где родился Эмка. Деревня была рядом с небольшим еврейским местечком, и командир знал поэтому еврейский язык, причем говорил он на своеобразном, грубоватом подольском диалекте, несколько растягивая слова. Эмме, с детства привыкшему в доме своего отца, видного еврейского деятеля культуры, к чистому литературному языку идиш, было немного странно, когда этот украинец, по-приятельски хлопнув его по плечу, вдруг сказал:
— Чтоб мне так жить, — ты отличный бухер[2], Эмка. Я таких люблю…
Когда Эмма спросил у командира, как его зовут, тот в ответ запел веселым басом:
— Вот я как раз и есть, — сказал он, — тот Грицю, который «не ходи на вечерниці»…
— А по батюшке?
— Отец у меня уже старый и весьма уважаемый человек, но он простит тебе, если ты его имя, — кстати сказать, его зовут Охрим, — не будешь излишне тревожить.
Так они и стали друг для друга — Эмка и Грицко.
Казакевич несколько дней провел на заставе и собирался уже ехать домой, когда командир получил распоряжение явиться в Хабаровск, в штаб. Явиться ему следовало в понедельник. Была суббота. Эмма предложил своему новому другу поехать с ним в Биробиджан. Там они проведут остаток субботнего дня и все воскресенье, он познакомит его со своими друзьями, а в воскресенье вечером командир выедет в Хабаровск.
На том и порешили.
И вот оба стоят они на привокзальной площади в Биробиджане.
— Так кто же все-таки кого привез в Биробиджан, — смеялся командир, — она нас или мы ее?
«Она» — это старая, видавшая виды грузовая машина, на которой они с большим трудом добрались сюда. В пути машина то и дело увязала в рытвинах и лужах, и нужны были невероятные усилия, чтобы вытаскивать ее и ехать дальше.