Эмма сделал короткую паузу и продолжал:
— Русский язык… Помните, у Тургенева: «…О великий, могучий, правдивый и свободный русский язык…» И действительно, этот язык очень богат, безгранично богат, этот язык такое прекрасное, изумительное сокровище, что кажется — добавить к нему что-либо новое уже невозможно. Но вот появляется Маяковский, — заметьте: появляется после Пушкина, Лермонтова, после Некрасова и Блока, — и находит в нем, в этом удивительном языке, новые грани… Вчитайтесь в его стихи. С какой силой он лепит слово, сколько открывает в нем новых возможностей, красок…
Эмма окинул взглядом всех сидевших за столом и продолжал уже тише, как бы делясь чем-то очень интимным:
— Вы понимаете, переводить Маяковского трудно, очень трудно. Это значит вступить в поединок с ним и с самим собой тоже. И для языка, на который переводишь его, это трудное испытание: окажется ли он, этот язык, в состоянии хотя бы отчасти передать всю громовую силу поэта? Но именно эта трудность и заставила меня взяться за переводы Маяковского. Знаете, что я сейчас перевожу? «Облако в штанах». Это одна из сильнейших, одна из самых пророческих вещей Маяковского. И труднейшая для перевода. Я пока перевел только отдельные главы поэмы. Потрудиться пришлось до изнеможения. Например, такое:
Эмма посмотрел на своих слушателей, как бы желая увидеть, насколько дошло до них то, что он сейчас прочитал, и спросил:
— Приходилось ли вам встречать что-либо более сильное по экспрессии, по смелости мысли и форме? Чего стоит одна эта рифма — «замш» и «замуж»? Попробуйте передать это на другом языке, к примеру — на идиш. Я попытался, и вот что получилось пока.
Эмма прочитал отрывок в своем переводе.
— Это еще, конечно, не то, — сказал он. — Нужно еще искать и искать новые возможности. Или такое:
С каким-то захватывающим чувством мы все слушали Эмму. Как свободно он переходил с одного языка на другой, как глубоко чувствовал тот и этот, до чего выразительно звучали в его устах оба языка.
Эмма читал Маяковского раскатисто, громко, подражая поэту, которого подростком довелось ему слышать во время его выступлений в Харькове.
— Ну, довольно, — сказал он, — Маяковского я мог бы читать без конца.
— А теперь свое почитай, — попросила Галя.
— После Маяковского?
— Мы простим, если и будет послабее.
— Этого-то я как раз и боюсь…
— Я же просил тебя, — напомнил Грицко, — прочти «Стихи о путине». Ты ведь обещал.
— Ну хорошо, коль обещал, никуда не денешься. — Эмма вновь поднялся и обвел всех сидевших за столом внимательным, серьезным взглядом. — Стихи не нуждаются в предисловии, — сказал он, — они сами должны все сказать о себе, в противном случае это плохие стихи. Но перед тем как прочесть мои сегодняшние стихи, хочу все же сказать несколько слов. Я написал их на путине, с которой только что вернулся. Что знали когда-то евреи о подобной путине? Ничего! Как и о многом другом не знали — о тайге, о реке Амур. Поэтому, между прочим, в еврейской поэзии прошлого рыба была в большом дефиците, если не считать левиафана да еще рыбу из той еврейской народной песни, которую Грицко нам порывался сегодня спеть, там вы слышали: «А мать ворует на базаре рыбу…» Кстати, эти самые слова я и взял эпиграфом к моим стихам.
И Эмма наизусть прочитал:
Он перешел на короткий, чеканный ритм:
Эмма прервал чтение и спросил с улыбкой: