Огарева, 6

22
18
20
22
24
26
28
30

— Нет. У нас все восемь лет надежно было.

— Значит, вы утверждаете, что, кроме главного инженера, заместителя директора, начальника ОТК и начальника охраны, в складские помещения никто не входил?

— Никто.

«Что ж он про Налбандова-то до сих пор не спрашивает? Карточку ведь приносили не зря на опознание».

— Вы понимаете, что я должен проверить поименованных вами людей?

— Понимаю. Только вы еще одного человека упустили.

— Я перечислил всех, кого вы назвали.

— Нет, товарищ Костенко. Вы забыли меня. Вы обязаны меня первым проверить.

— Да? Ну что ж. Только, надеюсь, этот наш разговор останется между нами?

— Я готов дать подписку о неразглашении.

— А разве есть такая подписка? — спросил Костенко, поднимаясь. — Ладно. Не буду вас больше задерживать. Пожалуйста, еще денька два пострадайте в столице, ладно?

— Без ножа вы меня режете, товарищ Костенко.

— Ну, так не бывает, — ответил Костенко, подписывая пропуск. — Вы в коридоре подождите, когда дадут Пригорск, я вас сразу приглашу, хорошо? Вы дадите указания заместителю или главному инженеру по поводу наших людей.

Все-таки плохо обманывать своих

«Здесь загнешься от холода, в колонии — от работы. Какая разница — где? И жрать нечего. Что же он не идет, что ж он меня тут на смерть обрекает?» Налбандов подтянул колени к животу. За эти четыре дня он исхудал, и теперь его колени, если нагнуть голову, легко касались подбородка. Первые два дня, что он жил здесь, согреваться приходилось только днем, осторожно выползая из охотничьего шалашика на солнце. У него тогда еще оставался батон, вязка сушек и пачка сахара. Теперь все это кончилось, а вчера ночью ударил первый заморозок. Горы сделались белыми, вокруг то и дело что-то потрескивало, будто кто подкрадывался к шалашу, и поэтому Налбандов не сомкнул глаз, сжимая в руках ружье, заряженное картечью. «Если он сегодня не придет, надо ночью спускаться в город. А где я ночью еды достану? Ему позвоню, пусть вынесет, кому ж мне еще звонить? Он меня в это дело втравил, пусть он теперь и придумывает, как вылезать. Он во всем виноват, я работал спокойно, всем честно в глаза смотрел».

Налбандов спрятал голову под бурку и начал дуть на заледеневшие пальцы. В детстве, когда они с братом уезжали на лето к бабушке в деревню, там в холодные ночи точно так же прятались с головой под бурку и долго, до звона в ушах дули, пока им не становилось тепло.

Налбандов вспомнил брата. Степан сейчас заканчивал в Ленинграде аспирантуру в консерватории. Он три раза ездил за границу и в Бельгии занял третье место. Полгода назад ему присвоили звание заслуженного артиста.

«Чего ж мне на Пименова сваливать? — вздохнув, подумал Налбандов, чувствуя, что ему становится еще холоднее и в глазах загораются быстрые черно-зеленые точки из-за того, что он очень сильно дул на пальцы и на грудь. — Сам виноват. Мог бы не согласиться, и все. Да еще заявить в народный контроль — какие мне предложения передовой директор вносит. Нечего на Пименова валить! Он еще не знает про камни. Я во всем виноват, один я. Посмотрел, как Степка живет, и мне так захотелось: чтоб и машина, и пять костюмов, и туфли на каучуке, и рубашки из полотна, и чтоб завтракать в ресторане — ужинать там и дурак может, нет, именно позавтракать — без коньяку и водки, а чтоб «тостик, пожалуйста, омлет с сыром и кофе», и чтоб официант не задавал глупого вопроса: «С молочком?» — а чтобы знал клиента, как они Степу знают, и чтоб нес медную маленькую кофейницу, и чтобы иностранцы разные оглядывались и просили официанта принести такой же кофе, а тот чтобы отвечал: «Это специально для заслуженного артиста Налбандова». Степик — заслуженный. А кто я? За что мне жить так, как он? Это все только учат нас — равенство, равенство. Какое ж это равенство, если одним все открыто, а другие должны таиться, чтобы хоть чего-то достичь, а добившись, снова таиться, чтобы не начали копать, откуда взял, почему столько денег тратит. Если б нас учили с детства: «Он умней и способней, ему и жить по его уму!» Снова я отговорки ищу. — Налбандов вздохнул. — Теперь вот уже и школа виновата. Не возьми я камни — все было бы поправимо, Пименов сам говорил: «Надо обождать. Если фабрику трясти не будут, значит, наши иголки у ферта, а не в органах. Он попадется, обязательно попадется, он ведь бандит, но это будет позже, мы все успеем в нашем производстве перестроить, мы на другой товар переключимся, с этого мы и так хорошо получили. Мне друзья в Москве подскажут, на что переключиться, мы торопиться с тобой не будем, дружок, мы своего достигнем, только без суеты, спокойно. На иголках нас не возьмешь, мы там со всех сторон закрыты». А если Виктор попадется с камнями? Не сможет ведь он им объяснить, что эти камни спасены мною из брака. Как он им это объяснит, если попадется? Я просиживал по две смены, спасая раздробленные камни! Я придумал новые грани, я новый рисунок и новую форму создавал. Я! Никто ведь до меня в мире не смог осколок наново превратить в драгоценный камень! Я это придумал! Другой бы директор мне за это сто тысяч отвалил! А я и сказать-то про это не мог, мне «Волга» была нужна. Ах, Витя, Витя, доберусь я до тебя, дай только отсюда вылезти! Я найду тебя, мерзавец, я всех ваших выпускников обойду, а твою фамилию выясню, и тогда плохо тебе будет, смерть в твои глаза посмотрит, если добром не отдашь мой товар. Сразу надо было в Тбилиси лететь, нечего было Пименова слушать, он старый, он всегда страхуется по сто раз, я бы там нашел этого Витеньку, красавчика, мерзавца!»

Налбандов отбросил бурку, поднялся, вышел из шалаша. Вокруг в лунной ночи все было белым, рельефным и трескучим. Он начал прыгать на месте, потом побегал вокруг шалаша, но согреться не мог.

Налбандов вспоминал, как потемнело лицо Пименова, когда он признался директору, что взял номер в «Украине» по паспорту Урушадзе. Он никогда не видел у Пименова такого лица — за все пять лет, что проработал на фабрике.