Репортер

22
18
20
22
24
26
28
30

— По профессии я дурак. Знаете, что такое дурак? Думаете, глупый недоросль? Не-а. Дурак — это тот, кто верит в правду, в слова, произносимые с трибун, — вот что такое дурак. Когда эта профессия вымрет, мы погибнем. Окончательно. А пока еще в стране есть дураки, можно надеяться, что отчизна не развалится...

...Мама часто рассказывает мне про отца. Его арестовали в сорок девятом. Раненого осенью сорок первого взяли в плен, в концлагере он вступил в Сопротивление, ему поручили войти во власовскую Русскую освободительную армию, работал в их газетах, отступал вместе со штабом Власова в Прагу, там участвовал в его пленении, получил за это орден Красного Знамени, а в сорок девятом забрали как изменника родины... Его реабилитировали в пятьдесят четвертом, через год родился я, а когда мне исполнилось два, он умер от разрыва сердца. Хоронили его с воинскими почестями, были речи и огромное количество венков. Когда я стал комсоргом в классе, а потом секретарем, мне приходилось часто выступать на встречах и конференциях. Сначала это все было в новинку, я волновался, подолгу писал конспекты речей, но потом пообвыкся, наработал несколько расхожих стереотипов и научился не заглядывать в бумажку — это особенно нравилось, поэтому на журфак меня рекомендовал горком комсомола. Весною семьдесят восьмого я писал курсовую. Мама предложила устроить встречу с Надеждой Петровной, директором их библиотеки, — она и ветеран войны, и кандидат философии, и отец ее был участником штурма Зимнего, словом, кладезь информации, прекрасный типаж для большого интервью. Надежда Петровна пришла к нам — у нее матушка парализованная и очень капризная, а жили они в одной комнатушке. Мы начали работать, просидели долго, а когда я, проводив ее домой, вернулся, мама сказала: «Ванечка, а не поменять ли тебе профессию? Ты ведь совсем не умеешь слушать». — «Это как? — опешил я. — Я спрашивал, она отвечала, я набрал поразительный материал». — «У тебя в глазах не было интереса... Надежде Петровне было с тобой скучно. Ты просто спрашивал, а она просто отвечала. Ты не болел ею. А твой отец к каждому человеку относился как к чуду, он любовался собеседником, придумывал его, открывал в нем такое, что тот сам в себе и не предполагал... Твой отец был настоящим журналистом, потому что верил в тайну, сокрытую в каждом, с кем встречался. Просто слушать — ничего не значит, Ваня... Просто слушать и просто говорить — это безделица. Если ты живешь словом, произносимым другим, тогда ты не журналист, а так... Репортер должен быть влюбчивым человеком, понимаешь?»

...Я потом долго тренировался перед зеркалом, говорил с несуществующими собеседниками, наигрывал доброту во взгляде, репетировал улыбки, гримасы сострадания, сочувствия, жадного интереса. На первых порах помогало, но все перевернулось, когда я напечатал в молодежке очерк о дворовых хулиганах и их главаре Сеньке Шарикове. Меня поздравляли — «гвоздевой материал». Вечером в редакцию пришла его мать: «Что ж мне теперь делать, когда Сеньку посадили? У меня двое малышей, я по ночам работаю на станции — на двенадцать рублей больше платят за ночные дежурства... С кем мне детишек оставить? Они ведь, когда просыпаются, плачут, воды просят, на горшок надо высадить, а Женя и вовсе писается, подмывать надо, это ж все на Сеньке было... Тимуровцев хоть каких пришлите...»

...Я провел с детьми Шариковой две ночи, добился освобождения Сеньки (начальник отделения милиции на меня не смотрел, играл желваками, мужик совестливый, пенсионного возраста, терять нечего).

— Вообще-то, — говорил он скрипучим, безнадежно-канцелярским голосом, — сажать надо не его, а ваших комсомольских говорунов. Что ребятам во дворе делать? Ну что?! Спортплощадки нет? Нет. Подвалы пустые? Пустые. Но танцзал — ни-ни, запрещено инструкцией... В библиотеке интересные книги на дом не дают, да и очередь на них... Придет какой ваш ферт в жилете и айда ребятам излагать о Продовольственной программе или про то, как в мире капитала угнетают детский труд... А у Сеньки с его братией от вашего комсомольского занудства уши вянут... Им — по физиологии — двигаться надо, энергию свою высвобождать... А вы — бля-бля-бля, вперед к дальнейшим успехам, а его мать девяносто три рубля в месяц получает... На четверых...

Назавтра я отправился в ЖЭК. Начальница только вздохнула: «На какие шиши мы спортплощадку построим? Живем в стране «нельзянии», все расписано по сметам: тысяча — на уборку, три тысячи — на ремонт, и точка. Пусть мне даже ремонт не нужен, жильцы за подъездами глядят, не позволяют корябать стены гвоздями, так ведь все равно эти деньги мне никто не разрешит перебросить в другую статью, а сама я пальцем не пошевелю — кому охота смотреть на небо в клеточку?! У нас, молодой человек, исстари заведено: что сверху спущено — то и делай, а сам не моги... Холопы и есть холопы! А смело вам так говорю, потому что являюсь инвалидом труда, на хлеб с молоком хватит...»

Вот тогда я вспомнил мамины слова про то, как отец придумывал себе людей. Наверное, это было для него средством защиты: выдумав в каждом встречном добрую тайну, не так безнадежно жить. Действительно, человек творец собственного счастья, только одни воруют и покупают дорогую мебель, а другие придумывают мир хороших людей, чтобы пристойно вести себя на земле — между прошлым и будущим. И то и другое у всех одинаковое, только жизни разные...

— Василий Пантелеевич, — сказал я Горенкову, — ваше дело изучает экспертная комиссия... То, что я смог понять, говорит за то, что вы ни в чем не виновны.

— Правильно. Но меня не удовлетворит амнистия, списание по болезни, изменение статьи... Я требую сатисфакции...

— Вы в своих жалобах не упоминали имен... Хотите назвать тех, кто судил вас?

— Этих винить нельзя — бесправные люди... Их положение ужасное. Они ведь программу «Время» смотрят, «Правду» читают... Всех теперь зовут к перестройке, смелости, инициативе, но ведь те, кто меня судил, по сю пору живут законами, которые призваны карать за инициативу и смелость. Бедные, бедные судьи! Я их жалею... А обвиняю я нашего замминистра Чурина — он одобрил мои предложения, позволил начать эксперимент до того, как это было введено в отрасли, я поверил ему на слово, без приказа. А когда нагрянули ревизоры — слишком большая прибыль пошла, слишком быстро я начал сдавать объекты — и увидели, что я перебрасываю деньги из статьи «Телефонные переговоры» на премиальные, из графы «Роспись стен» на соцбытсектор, борец за решения двадцать седьмого съезда Чурин отказался от своих слов и сказал, что я на него клевещу, никакого разрешения он не давал.

— Можно несколько вопросов?

— Давайте. Только если я начну очень уж заводиться — остановите. Злость, знаете ли, от сатаны, от нее слепнешь и теряешь логику.

— Объясните, как вам удалось за год вывести трест из прорыва?

— В деле все есть.

— Ваши показания написаны очень нервно, Василий Пантелеевич, — ответил я. — Вы ж их в тюрьме писали.

— Можно еще сигаретку?

— Оставьте себе пачку.

— Спасибо... Так вот, я собрал рабочих самого отстающего СУ, начальника у них не было, но главный инженер — золотой парень... Сто сорок в месяц, кстати, получал... А пьянь меньше чем за триста палец о палец не пошевелит: сядут на кирпичи, газетку развернут и читают передовицы... Ладно... Собрал я их и объявил: «Чтобы построить семнадцатый дом, надо освоить семьсот тысяч... По плану мы должны сдать объект в конце третьего квартала. Я прикинул, что каждый день стоит две тысячи. Если сдадите дом по высшему качеству на день раньше срока — две тысячи ваши, премию распределяйте сами. На десять дней раньше срока управились — делите двадцать тысяч». Меня на смех: «Это что ж, мы по тысяче можем премию получить?» — «Если на месяц раньше обернетесь — по полторы...» До ночи говорили, не верили мне люди: веру убить недолго, сколько ее раз у нас убивали, а вот восстанавливать каково? Но все же подписали мы договор: от имени треста — я, от стройуправления — треугольник... Дом принимала общественность, а не только комиссия. Телевидение потом приехало. В газетах писали... Второй дом сдало двенадцатое СУ — тоже по моему принципу: все, что сэкономили — во времени, — ваше. После этого подписали договор со всеми СУ, а тут — стук в дверь, час ночи, все как полагается: расхищал соцсобственность в особо крупных масштабах, добровольное признание спасет от вышки, признайтесь, что руководство стройуправлений от своих премий золотило вам лапу... Я ведь и Лениным поначалу защищался, про тантьему говорил, то бишь процент от прибыли, и не простой, а валютный, и про то, что надо учиться у капиталистов хозяйствовать, и приводил цитаты с двадцать седьмого съезда, а мне клали на стол закон, принятый в тридцать девятом году, и спрашивали: «Где, кто и когда его отменил?» Я поначалу попер: «Читайте газеты, слушайте телевидение, там про это каждый день говорится!» — «Мы живем для того, чтобы следить за выполнением законности, а вы ее нарушили... Газеты и телевидение — лирика, сегодня одно, завтра — другое, насмотрелись за тридцать лет всякого... Отвечать вам не перед редакцией или телевидением, а перед буквой действующего закона».

— Передохните, — предложил я, заметив, как бумажно побледнел Горенков. — Пауза не помешает.