— Так вот, по поводу концерта, Трушницкий. Лебедь просил обсудить программу с представителями оккупационных властей?
— Нет.
— Не просил, — медленно повторил Чучкевич, дожидаясь, видимо, пока ответ Трушницкого запишет стенографист.
— Но он ведь должен был знать, что программа торжественного концерта обязана быть утвержденной представителями новой власти? Должен ведь, да?
— Да, — медленно, стараясь понять спасительный
— Лебедь сказал, что назначает вас главным режиссером театра?
— Главным дирижером.
— Что?
— Я говорю — главным дирижером.
— Ну, знаете, разница невелика.
— Да, да, невелика, — быстро согласился Трушницкий.
— А он должен был согласовать этот вопрос с новой властью? Как думаете?
— Должен.
— Он никогда не говорил вам, что надо попросить новую власть назначить немецкого директора вашего хора?
— Нет.
— Вот и получается, что он хотел стать над новой властью, этот Лебедь? Разве нет?
— Я не знаю... Мне кажется...
— Нет, погодите, — мягко перебил его Чучкевич, — как же так — «не знаю»? Такой ответ может показаться неискренним господину Дицу. Вы все прекрасно знаете, Трушницкий. Эмпиреи эмпиреями, но ведь хлеб вы едите земной, а не небесный. Мы ведь существуем только потому, что в мире есть великий фюрер Адольф Гитлер и его нация. А если Лебедь всё брал на себя? Если он все хотел решать сам? Тогда как? Он ведь все хотел решать сам — так?
— Он самостоятельный, — согласился Трушницкий, почувствовав, как в нем рождается особое, испуганное подобострастие и желание во всем следовать за Чучкевичем. — Это вы верно отметили: он действительно очень самостоятельный человек.
— А может, заносчивый? — подсказал Чучкевич. — Может быть, точнее сказать — заносчивый?