Первая русская царица

22
18
20
22
24
26
28
30

– Разрешения моего не нужно, это была твоя хороминка, твое создание. Но почто у тебя сердце разгорелось?

– Вижу я как будто сквозь сон, что ты сидишь один в хороминке и допрашиваешь луну, все ли у тебя в царстве в порядке? Не бунтуют ли у тебя татары? А на луне бродят туча за тучей, и если взглядеться хорошенько, то не тучи бродили, а сами татары. Всюду тишина, а только на тропке, что возле хоромины, из-за кустов бузины выглянула невеликая, но сильная зверушка. Увидев тебя, она раздулась, ощетинилась, казалось, так и прыгнет к твоему горлу. Я обомлела, сотворила молитву, зверушка засмеялась и ушла в себя, а потом, как пар, потянулась к луне. С того часу у меня сердце сделалось неспокойным. Утром мне было наитие: уничтожь свою хороминку, срой до основания, а то зверушка и в самом деле подберется к твоему любому. Недолго я думала, наитие как бы выступало в белом образе и выступало из моленной, да вот и сейчас как будто за твоей головой и кивает мне… Кивает, будто благодарит, что я тайное веление исполнила в точности…

– Ну, это поп Сильвестр на тебя так действует своим поповским жаром, а впрочем, чего не бывает?

Верить или не верить? Вопрос этот мелькал в зрачках Иоанна Васильевича, а так как он никому и ни в чем не верил, то не поверил и этот раз, но решил до поры вида не подавать:

– Мне очень понравилась твоя вольная волюшка: захотела, и от целой хоромины не осталось и следа. Вот решительность, истинно достойная положения, а то кисло-сладкая пресня кому не надоест?

– А признайся, я тебе очень надоела? Кстати, скажи, как идут постройки в Александровской слободе? Помни только одну мою просьбу: отсылай меня с мамой разом – ее в настоятельницы, а меня в послушницы. Есть еще одна просьба, да боюсь высказать.

– Ты-то боишься? Ты ничего не боишься, да по правде сказать, и бояться нечего.

– А вот то, что я кисло-сладкая пресня?

– Напрасно сказал. Твоя головка – мастерица плести кружева. Дай тебе канву, а твоя головка разрисует.

С каждым глотком хмельного напитка и с каждым взглядом на чарующую головку жены Иоанн Васильевич становился нежнее, чувственнее, и только державное положение препятствовало ему броситься в ее объятия.

– Если тебе хочется знать, так я готовлю и себе в Александровской слободе хоромину. Будет час, когда мы уйдем туда всей семьей. Ведь и у голубя есть сердце, а у Иоанна Васильевича оно лютое. Казалось бы, чего лучше? Отправляясь воевать с Казанью, я, как ты знаешь, для управления царством установил думу из мужей большого разума. После покорения Казани мне следовало бы распустить думу, да вот рука дрогнула, пусть-де мои бояре тешатся. А они вздумали мою власть ограничивать. Даже новогородцев не смей топить в Волхове, да царь ли я? И вот я задумал освободиться от советников. Скажу тебе по совести: у меня есть великий план создать не то чтобы дружину телохранителей, а войско стражников всего царства. Весь московский народ я разделю на две половины. Одну, меньшую, составят бояре и дети боярские; наделю их городами, волостями, а в Москве – улицами и правом ловить и вязать изменников, а другая половина пусть народничает. Для нее есть у меня Бельские и Мстиславские. Первую половину назову опричиной, а вторую земщиной…

– Позволь вставить немудрое слово.

– От тебя каждое слово – бисер, сказывай.

– А не похожа ли будет твоя опричина на татарских янычар?

– Ученая ты у меня и умница, а только догадку твою никому не сказывай. Пусть будет и похоже, да только я переиначу. Мои опричники будут не только дружинниками, но и монахами, а я их настоятелем. Когда сбудутся мои мечтания, тогда у меня Новгород затрепещет, как живой карась на сковороде. Но все же это дальнее будущее… А теперь говори, кто тебя подговорил разорить хороминку?

– Наитие, мой любый, наитие.

Время уже подходило к утру, когда Иоанн Васильевич склонил свою отяжелевшую от крепкой браги голову на подушку и поманил к себе царицу. Анастасия Романовна предпочла, однако, удалиться в детскую, откуда послышался детский плач.

Вечно напряженная нервная система Иоанна Васильевича не дала ему покоя и в царицыной половине. Утром, когда чуть брезжило, ему почудился подозрительный шорох в соседней палате. Нащупав свой нож, который, как всегда, находился у него за сапогом, он приотворил дверь и увидел, что страхи его были напрасны. В боковушке служка менял перед образом свечи, готовя аналои для краткой утренней молитвы.

В положенное время щебетуньи-боярышни заняли свои места в золотошвейной палате и пропели вполголоса славу маме, которая была не очень-то строга к своевольным работницам. Она больше заботилась, чтобы их накормить и напоить как следует, по-царски, а не о числе вышитых полотенец и перчаток для царской охоты. В золотную палату ранее всех явилась Алла-Гуль, но сделав только вид, что принимается за работу, она пробралась в спальню царицы, которая и сама ожидала прихода своей собаки.

– Твой Адам очень сердился, когда увидел, что твоя хороминка исчезла, – начала рассказывать Алла-Гуль о минувшем вечере, – долго он не понимал, как это случилось, ругался и поминал шайтана, точно это было делом его рук. Главное, ему хотелось знать, кто надоумил тебя, ханым, на такое дело. Ох, как он подозрительно смотрел на меня. Если бы не полутьма, я, вероятно, выдала бы себя, но я очень просила луну отвести его глаза от меня, а тут и подумалось, не будет ли лучше, если я стану перед ним на колени. Ему же показалось, что я хочу обнять его. Мгновенно у него выросли руки, но смела ли я кричать? Я потихоньку просила его не делать мне ничего дурного, потому что мой Мустафа убьет меня, если вдруг узнает, а он все крепче и крепче сжимал меня; руки делались все длиннее и длиннее. Я обезумела и принялась кусать их, искусала до крови и теперь не знаю, что мне за это будет. Ох я несчастная татарка! Хорошо, если бы он сослал меня в Касимов; там меня Мустафа ожидает.