Основная часть подвала находилась по правую руку: коленчатые трубы поделили ее на туннели. Слева валялся хлам, сносимый сюда годами: отслужившие свой век парты с нацарапанными именами давно повзрослевших школьников, размокшие картонные коробки, хромой стул.
Прижав к туловищу локти, чтобы не запачкать пиджак, Костров шел оловянным солдатиком за Игнатьичем.
– Да чтоб тебя! – Тиль протаранил очередную паутину.
– Тута вот, – булькнул Игнатьич. Прокуренные легкие сипели.
Он подвинулся, позволяя начальнику рассмотреть.
А смотреть было на что.
Давший течь кран в женском туалете целую ночь цедил мимо раковины воду. Затопило западное крыло, с первого этажа просочилось в оба подвала: в верхний, переделанный под вотчину Тиля, и во второй, самый нижний. Завхоз сетовала на вздувшуюся побелку. А здесь-то и вздуваться было нечему: голый бетон, известь в щелях.
И лицо на стене. От потолка до пола.
– Нечестивый Лик, – торжественно прокомментировал Игнатьич.
Не глядя на разнорабочего, загипнотизированный взором
– Какой Лик?
– Нечестивый. То бишь гнилостный.
Костров поскоблил ногтями гладко выбритый подбородок. Поймал себя на том, что задирает верхнюю губу. Высоко задирает, демонстрируя резцы и десны. Он сомкнул было, а потом облизал губы. Произнес хмурясь:
– И где ты слов таких нахватался?
– Дык Тамара сказала. Как увидала его. Нечестивый, грит. Скверна, грит.
– А что ж Тамаре Павловне на посту не сидится? Чего это она по подвалам шастает?
– Я виноват, – потупился Игнатьич, – сам ее привел чудо-юдо показать.
Веко Кострова дернулось. За глазными яблоками запекло. Жар нарастал. Померещилось, что если он не зажмурится, глаза вспыхнут ясным пламенем и сгорят.
– Никакое это не чудо-юдо, – мрачно изрек Тиль. – Потеки на стене, херь собачья.
Жар отступил, будто словами Тиль прикрутил газ на печи. В помещении даже стало как-то светлее, а рисунок потерял симметрию и четкость.