Перед бурей

22
18
20
22
24
26
28
30

Но буря кипела в солдатских сердцах. В офицерских умах царило смущение. Сотни зрителей видели: офицер был опозорен, честь полка задета.

И в городе пошли слухи, поднялось волнение. Группы стояли на улице, горячо обсуждая событие. Отряд полиции, пройдя по улицам, просил публику не толпиться, расходиться по домам.

Арестованный Егор и не думал сопротивляться. Ведомый в солдатскую тюрьму, он шёл смиренно, понурив голову, погружённый в свои мысли. Он был спокоен. Переоделся в арестантское платье, подставил голову под бритву, руки протянул под кандалы.

Толпы, разгоняемые полицией, вновь собирались и сходились у солдатской тюрьмы. Там была и Варвара Бублик, и учитель классических языков и чистописания. Он был выпивши и кричал что-то на древнегреческом, размахивая красным клетчатым помятым носовым платком.

Назначен был немедленно военный суд над Егором, и генерал Головин должен был председательствовать.

На суде Егор был печален, но не смущён, и совершенно спокоен: его собственная совесть оправдывала его. На вопросы отвечал просто и кратко. Раскаяния не проявил, также и страха. С судьями говорил в своей обычной манере, как равный к равному, человек к человеку. Личных обид не имел, ни жалоб ни на кого, а генералу Головину выражал благодарность: «Жил у них, помощник был мне и покровитель, по-божески».

Сообщники? Не было. Ни к какой революционной группе не принадлежал и, очевидно, о них не имел и понятия. Кто подбил, посоветовал, подучил его на такой поступок? Единственно совесть и жалость. Замёрзший солдат был земляком, кроткий божий человек. Что касается «их благородия, полковника Линдера, таких бить надо, нельзя им давать власть над людьми». А как все другие терпят, он, Егор, решил сам наказать обидчика, и «буде к тому возможность», стал бы бить его ещё и ещё. Наказание? Это дело в руках начальства: кто к чему приставлен, пусть творит по закону, помня, однако, что каждому предстоит и смертный час, и Божий суд, и совесть надо держать «неосквернённу, чисту».

Теперь уж ничто не могло спасти Егора. Он был приговорён к смертной казни. Выслушал приговор спокойно.

Через семь дней он был расстрелян – рано утром, на заре, в тюремном дворе. Он был спокоен и даже светел лицом. Громко молился, когда его вели по двору. Перекрестился на утреннее небо. Отделив от шнурка на шее иконку, просил переслать матери в деревню, а крест, медный, тяжёлый, восьмиконечный, оставил у себя на груди. Просил передать матери, чтобы не лила по нём слёз, потому что не будет правды на земле, если люди не будут стоять за неё. Поклонился на все четыре стороны:

– Простите, братцы, и я вас прощаю, и Бог всех простит.

Потом, став на колени, поклонился «матери сырой земле», за то, что кормила. И спокойно стал под расстрел.

В городе всё это было известно и создавало большое волнение. Местная пресса, особенно с левым направлением, отводила каждой детали большое внимание. Цензура кипела строгостью, и только туманные намёки проникали в печать. Остальное ходило по городу в списках и разукрашивалось устными добавлениями. Рассказывали, например, что полковник Линдер лично «истязал» Егора в тюрьме, что, замученный, Егор не мог идти и на расстрел полз, подгоняемый штыками. Дело принимало самый зловещий вид.

А Мила не знала ничего. Тётя Анна Валериановна знала, но решено было всё скрывать до приезда Милы домой.

Головины же в «Усладе» прошли через жестокое испытание. Каким-то таинственным образом судьба их дочери и их самих переплелась с судьбою Егора, но о всей важности, всей глубине этого они узнали позже, а Мила – через несколько лет.

Все Головины были мужественны, когда нужно, даже бесстрашны. Это был военный класс, они сражались на полях битв. Генерал, имевший орден за геройство во время русско-японской войны, не дрогнул бы и перед лицом смерти на поле сражения. Но здесь ему пришлось пережить моральную битву, и он был поражён, не выдержав её. Он мог убивать на войне, убивать врага, кто шёл к нему навстречу с оружием; был обоюдный риск быть убитым – и там генерал не задумался бы.

Но казнить Егора, убить кроткого душой человека одним росчерком пера, сидя в кресле, за письменным столом, сам ничему не подвергаясь и ничем не рискуя, было не головинское дело. Первой мыслью его было отстраниться от суда, – увы! – это оказалось невозможным. Он готов был бросить всё, уйти в отставку – и это было невозможно: вокруг бурлили революционные ручьи, он должен был оставаться на своём посту, в своём полку, при своей присяге, со своим классом общества, при своих традициях. Он верил в них. Честно и искренне он был консерватором.

Две-три ночи он провёл совершенно без сна. Может быть, правда бросить всё, отказаться и принять последствия? Но семья, карьера сыновей, свадьба Милы! Он не сомневался в жене: она с ним вместе безропотно примет и перенесёт всё. Что жизнь? Глухой внутренний голос подсказывал генералу, что и жить ему остаётся недолго. Но Мила, Мила! Он вспоминал эти счастливые слёзы её вдень предложения. Мальцева он знал мало. Может расстроиться брак. Отнять счастье у Милы? Повредить военной карьере сыновей? К тому же Егора уже нельзя было спасти. Если не Головин, то другой подпишет смертный приговор, и это одно было верно. Если для него как человека Егор был и ближе и лучше, чем Линдер, то как военный он не мог судить о происшедшем с этой, человеческой точки зрения: как военный он стоял за дисциплину, то есть с Линдером – против Егора. И генерал Головин подписал приговор.

Когда приговор был приведён в исполнение, Егора расстреляли и генерал увидел последнее, что от Егора осталось, – иконку для передачи его матери, – взглянув на потемневший лик Богоматери, он слегка пошатнулся. В ту же ночь с ним случился удар. И он сам и жена были почти рады этой болезни: они как бы искупали до некоторой степени вину; сами страдая, как бы уже расплачивались, если была ошибка. Жена страдала не меньше мужа. Она шептала ему – что вот и искупление, и если страдать и молчать, принимая без ропота, то всё простится, пройдёт и забудется.

Но Головины не имели о п ы т а страдать. И хотя удар был лёгкий, они оба изменились и вдруг постарели.

– Что это? Что с вами было? – спрашивала Мила, не начав даже раздеваться. – Говорите мне всё скорей! Говорите!