Монах и дочь палача. Паутина на пустом черепе

22
18
20
22
24
26
28
30

Затем она повернулась к нему спиной и, скользнув между зрителями, в мгновение ока исчезла в темной громаде леса. Рохус поначалу, казалось, остолбенел от удивления, но вскоре он осознал, что Бенедикта покинула его. Когда до его разумения дошло это, страшно стало смотреть на него – он взбесился, как сумасшедший. Он заорал: «Бенедикта!» Он звал ее и другими именами, в которых звучала его любовь, но без толку – она исчезла. Затем он было схватил факел и хотел отправиться за ней в лес, но друзья удержали его. Тут он увидел, что я здесь, и с проклятьями бросился ко мне. Я подумал, что, если у него хватит смелости, он сейчас ударит меня.

– Ну я еще тебе задам! – закричал он. – Ты у меня еще ответишь за это! Ты – ничтожный монашек!

Но я не испугался его. Во имя Господа! Бенедикта безгрешна и ни в чем не виновата. Я относился к ней так же, как и прежде. Но в ужасе содрогался я, думая о том, сколь много опасностей подстерегает ее. Она беззащитна, как перед ненавистью Амалии, так и перед вожделением Рохуса. Ах, если бы я мог быть всегда рядом с ней и защитить ее! Но я вручаю судьбу ее Тебе, о, Господи! – ибо знаю я, что ты не оставишь несчастное, осиротевшее дитя в небрежении.

XV

Увы! Несчастная моя судьба! Вновь быть подвергнутым наказанию и не чувствовать своей вины.

Похоже на то, что Амалия не стала скрывать происшедшего, а напротив, стала болтать о Бенедикте и Рохусе. Негодная девица ходила по домам и рассказывала, что они «вытворяли» – Рохус и Бенедикта. Не только это она сочинила, но еще и то, как бесстыдно вела себя Бенедикта с пьяными парнями. Когда же люди обращались ко мне, зная, что я был там, я рассказывал то, что видел, и говорил правду.

Вот это-то, как оказалось, и оскорбило нашего отца-настоятеля. Он призвал меня и обвинил в том, что я защищаю нечестивую дочь палача, свидетельствуя против рассказа доброй прихожанки и истинной христианки. В ответ на обвинение я смиренно спросил, следует ли мне понимать Его Преосвященство таким образом, что должен я допустить, чтобы невинное и беззащитное дитя было оклеветано?

– Ответь мне тогда, – произнес он, – что движет тобой? Почему ты защищаешь дочь палача, закрывая глаза на очевидные факты? Более того, ты не можешь отрицать, что ее никто не понуждал присоединиться к пьяной компании. Она это сделала сама.

– Она вышла к ним, – отвечал я, – движимая одной лишь любовью к своему отцу. Потому что, если бы эти безумные молодые люди не обнаружили ее, они могли покалечить его. Она же любит его, а он болен и беспомощен. Так это было, и я свидетель тому.

Однако Его Преосвященство был непреклонен в своей уверенности в том, что я ошибаюсь, и я был сурово наказан. С радостью принял я тяжкую епитимью: пострадать за бедное дитя – это благо. Я не роптал на суровость отца-настоятеля, потому что он – мой пастырь, и первая – и святая – обязанность моя – повиноваться ему, а бунтовать, даже в мыслях, есть тяжкий грех.

Лишь одно тревожит меня – я волновался за Бенедикту. Не будь я заключен в своей келье, я бы отправился к ее хижине и, возможно, смог бы увидеться с ней. Я горевал, думая о ней, горевал так, словно она – моя сестра.

Душой и телом своим я принадлежу Господу Богу нашему, и нет у меня права любить кого-нибудь помимо Него – Он умер на кресте за наши грехи, потому любая иная любовь – это зло. О, Господи! А что, если это чувство, воспринятое мною как знак свыше, наставляющий спасти душу Бенедикты – есть любовь земная? Тогда – о, горе мне! – я иду по дороге, ведущей в ад! Но этого не может быть! Просвети и укрепи меня, святой Франциск, в надежде моей, что иду верным путем!

XVI

Я стоял подле окна моей кельи. Солнце село, и сумерки все выше карабкались по склонам гор из ущелья. В ущелье клубился туман, и был он таким густым и темным, что, казалось, подо мной разверзлась не пропасть, а мрачные воды огромного озера. Я думал, как могла Бенедикта выбраться из этих мрачных глубин, чтобы принести мне эдельвейсы, и мне чудилось, что я слышу, как срываются в пропасть камешки, случайно сдвинутые ее чудесной изящной ножкой. Но одна ночь сменяла другую, та – третью… Я вслушивался в звуки ветра, воющего в соснах: я внимал потокам воды, несущейся глубоко внизу, по дну ущелья; я слышал отдаленную песнь соловья, – только ее голоса я не слышал.

Каждый вечер туман поднимался из ущелья. Постепенно он густел и образовывал плотное, непроницаемое для взора облако. Оно покрывало горы, утесы и долину, что расстилалась далеко внизу, высокие сосны и снежные вершины горных пиков. Оно поглощало последние отблески солнца в вышине, и наступала ночь. Увы! И в душе моей царила та же ночь – черная, беззвездная, беспросветная, безнадежная…

Наступило воскресенье. Бенедикты не было в церкви на службе – ее «темный угол» остался пустым. Я так и не смог сосредоточиться на молитве, – мысли уносили меня к Бенедикте, – грех этот я искупил, добровольно подвергнув себя еще одному наказанию.

Я увидел Амалию. Она была среди женщин, но Рохуса, как ни пытался, я обнаружить не смог.

Служба подошла к концу. Клир и младшая братия с послушниками медленной процессией покинули храм, пройдя через ризницу, в то время как все остальные вышли через главный вход. Из ризницы мы должны были пройти длинной крытой галереей, откуда открывалась широкая панорама центральной площади города. Когда мы, младшая братия, шедшие за старшими, проходили по галерее, что-то случилось на площади. Привлеченные происходящим, мы остановились. То, что случилось дальше, я буду помнить и в день своей смерти – как могли допустить Небеса такое и с какой целью? Старшая братия, похоже, знала, что произойдет, и умышленно замешкалась, чтобы дать нам возможность увидеть случившееся на площади.

Сначала я услышал шум голосов. Он приближался, нарастал, подобно дьявольскому гулу преисподней. Поскольку я стоял в дальнем конце галереи, где не было окон, и не мог увидеть площадь, я обратился к брату, стоявшему у ближайшего от меня окна:

– Что там такое?