И вдруг вспенилась гладь, благостная тишь рассветная нарушилась лаем пса, бегущего кромкой берега, расшвыривая брызги.
– Волчок! – радостно закричал Данька, у которого все это время сжималось сердце от неизвестности судьбы Волчка, от страха за него. Этот пес – все, что у него теперь осталось. Ведь он Волчка помнит еще крошечным щеночком. Охотничья сучка Найда, принесла его от лесного волка. Заблудилась однажды в болотине, вернулась аж спустя месяц, отец ее и не чаял больше увидеть. Нет, вернулась! А вскоре смотрят – сучка-то брюхатая. Двое щенят родились мертвыми, да и сама Найда померла, бедолага, давая жизнь третьему. Даньке пришлось выкармливать бедолагу козьим молочком, нянчить, словно малое несмышленое дитятко. Зато взамен Данька получил такого друга, такого преданного друга и защитника…
Пес прыгал вокруг, рискуя свалить двух ослабевших людей.
– Волчок, Волчара! – растроганно бормотал Данька, не уворачиваясь от его упоенного лизания. Хорхе тоже перепало собачьих ласк, и он тоже не отворачивался. – Куда ж ты чертову девку девал? Загрыз? Неужто загрыз?
Волчок не отвечал, только лаял да снова начинал лизаться.
«Хорошо бы и впрямь загрыз», – с надеждой подумал Данька.
– Вижу лодку! – прохрипел над ухом Хорхе. – Вон там!
Данька тоже увидел челночок. Ох, грех, конечно, небось обездолят они кого-то кражей! Но ведь им надо жизнь спасать… А все равно грех!
Совестливый Данька покосился на Хорхе – все ж монах, у них с этим делом, с грехами-то, суд короткий. Но черноокий иноземец смотрел на лодку с истинным вожделением. «А что ж, не зря говорят: не согрешишь – не покаешься! – мысленно ухмыльнулся Данька. – Деваться-то некуда! Небось он сейчас все свои монашьи привычки в карман запрятал. Ну и ладно».
Данька усадил Хорхе на бережок и пошел сталкивать лодку в воду. С ужасом обернулся, услышав лай Волчка: а вдруг откуда ни возьмись «русалка» объявилась?!
Но никакой русалки там не было, только водяной. Водяного самозабвенно изображал Хорхе: он заполз в реку, ожесточенно плескал на себя водой, тер заскорузлое тело, ерошил мокрые волосы… Волчок, конечно, не выдержал, принял это за игру, кинулся взбивать тучу брызг!
Словом, к тому времени, когда Данька столкнул лодку в воду и отыскал припрятанные в ближних зарослях весла (счастье, что этот рыбачок жил по закону: «Авось добра не тронут, небось не украдут!»), оба были мокрехоньки, что пес, что иноземец. Хорхе теперь меньше напоминал оживший труп, и Данька, помогая ему забраться в лодку, усаживая на корме Волчка, берясь за весла и, наконец, выправляясь по течению, непрестанно ощущал на себе взгляд его усталых, но благодарных, ласковых, сияющих глаз. И думал, думал, как прежде: «Не глаза, а погибель. Девичья погибель!»
Апрель 1728 года
– Сторонись! Зашибу! Сторонись, сволочи!
Этот ошалелый мальчишеский визг вздымался над полем и заглушал все звуки, сопровождавшие охоту: крики егерей, горячивших усталых от сегодняшних беспрестанных гонок коней и подгонявших собак, которые осатанели от близкой добычи; возбужденные вопли охотников, всячески старавшихся опередить на подступах к ней другого… Бедная лисица была одна на всех – на свору собак, свору коней, свору людей, – но, чудилось, отчаянней, горячей всех желал настигнуть ее юнец в черном полукафтанчике нараспашку, из-под которого был виден темно-зеленый шелковый камзол с широким поясом. Полукафтан надувался над его спиной, словно парус; шапка давно слетела, короткие черные волосы стояли дыбом, взвихренные ветром; глаза, полные слез, вышибленных тем же ветром, чудилось, остекленели от напряжения, зубы стиснулись, и меж них рвался этот не то визг, не то вой:
– Сторонись! Зашибу!
Это не просто мальчишка двенадцати лет, а не кто иной, как родной внук ломателя, ниспровергателя и сокрушителя былой России, императора Петра Великого, и сын злосчастного царевича Алексея Петровича, кончившего жизнь свою в застенке. Стало быть, государь император, самодержец всероссийский, царь Петр Второй Алексеевич.
Только двое осмеливались скакать почти бок о бок с государем: рыжеволосая, с шальным взором всадница в травянисто-зеленой суконной, по настоящей аглицкой моде пошитой амазонке и щеголеватый молодец с надменным выражением безупречно красивого голубоглазого лица.
Всадницей была Елизавета, родная дочь Петра Первого, – Елисавет, как ее предпочитали называть близкие люди. Все в окружении царя знали, что мальчик совершенно без ума от своей озорной, насмешливой восемнадцатилетней тетушки, она его первая любовь и первая страсть, ради нее он на все готов и беспрестанно домогается от нее шаловливых поцелуйчиков и позволения пожать нежную пухленькую ручку, а Елисавет то поглядит ласково, то не поглядит, держит государя императора на коротком поводу, словно песика, но сорваться у песика нет ни охоты, ни возможности.
Рядом с великой княжной скакал любимец государев, а по-иностранному выражаясь, фаворит, молодой князь Иван Алексеевич Долгорукий – повеса, щеголь, гуляка и распутник, каких свет белый не видывал, но, несмотря на это, а может, именно благодаря этому, сумевший занять прочное место в сердце того одинокого, всеми позабытого мальчишки, каким был некогда император Петр Второй Алексеевич. Рано осиротев, ребенок находился в таком пренебрежении у дедушки-государя Петра Великого, что для него не нашлось лучших воспитателей, чем вдова какого-то портного и вдова какого-то трактирщика, о коих знающие люди отзывались как о «женщинах неважной кондиции». Танцмейстер Норман учил царевича чтению, письму, а также поведал кое-какие первоначальные сведения о морском деле – ибо сам служил прежде во флоте. Мелькали на сем почетном месте некто Маврин, бывший при дворе пажом, затем камер-юнкером, а еще венгерец Зейкин. С миру по нитке – голому рубашка, с бору по сосенке – царевичу учителя! И только уж потом, позже, после смерти Петра Первого, к его внуку был назначен воспитателем обрусевший немец Андрей Иванович Остерман.