Тем временем Кейт, словно услышав подсказку, взглянул исподлобья и, резко надавив на пробку, осторожно открутил ее. И тотчас испустил разочарованный вздох:
– Пусто! Боже мой! Но ведь такой дозы хватило бы, чтобы убить нескольких человек!
Он переглянулся с Остерманом, который присутствовал тут же молчаливой фигурой изумления, и снова обвиняюще уставился на Лопухина.
– Удивляюсь, как вам удалось сие… как вы только ухитрились, сударь мой, – пробормотал Кейт, покачивая головой. – Не иначе, с моим прежним камердинером стакнулись… говорили мне умные люди, чтоб я никого из русских не брал в услужение, да я не поверил. Потом поймал его за руку нечистую, прогнал, однако поздно было. Возникло у меня подозрение, что сей варвар не только деньги крал мои, но и похитил этот драгоценный флакон, о пропаже коего я очень сокрушался, однако я и помыслить не мог, что это вы слугу моего науськали, что это вы решили… Боже мой, какой же вы мстительный, какой жестокий человек оказались!
Лопухин смотрел на негодующего Кейта и чувствовал, как глаза совершенно натуральным образом лезут на лоб. Этот англичанин – он что, вовсе спятил? Это же надо до такого додуматься, будто Лопухин решил ему за что-то отомстить и потому выкрал флакончик с помощью некоего неведомого пособника-слуги? Да ведь они с Кейтом едва знакомы, за что мстить? За Наташкины прелести? Ну, люди добрые, этаких-то, кому за сие мстить пришлось бы, небось не оберешься. Кулаков не хватит – каждому рожу бить, денег не сыщешь – подкупать слуг у каждого.
Подумаешь, месть – каменную безделушку спереть! А впрочем, там же яд был баснословной цены… Тогда да. Тогда конечно. Но пусть Кейт умом рассудит: куда Лопухин яд в таком случае девал? В отхожее место вылил? Зачем?
– Праведное небо! – воскликнул вдруг Остерман, а Лопухин подумал, что барон, даром что вместо Генриха теперь Андреем Иванычем зовется и в православную веру перекрестился, не отвык божиться совершенно по-лютерански. Ну какой русский человек вдруг возопиет: «Праведное небо!»?
При чем тут вообще небо? Что так возмутило господина Остермана, что ему понадобилось небеса призывать в свидетели? Неужто и он поверил этой кейтовской байке о том, как мстительный Лопухин подкупает какого-то неведомого камердинера и…
– Праведное небо! – повторил Остерман. – Я только сейчас понял… Ах, сударь, ну зачем вы так, право, зачем? Неужели вы всерьез подумали, что такая милая, добрая, снисходительная особа, как великая княжна, окажется настолько жестока, что и впрямь нажалуется брату своему на вашу грубость и потребует вашей отставки? Ну что вы, Степан Васильевич! Вы ведь как-никак родня с нею! И, боже мой, так поступить с юной, невинной девицею… Эта смерть поразила меня в самое сердце!
Остерман приложил руки к груди, словно указывая то место, в какое поразила его смерть какой-то юной, невинной девицы. Степан Васильевич, который совершенно не понимал, о ком идет речь, обратил внимание, что сперва ладони вице-канцлера прижались к правой стороне и лишь потом переползли на левую, как если бы он и сам хорошенько не знал, где именно у него находится сердце.
– Да, поступок жестокий, – задумчиво кивнул Кейт. – Хотя… я был удручен смертью великой княжны только в первое мгновение. А потом, поразмыслив, понял, что господин Лопухин умудрился не только предотвратить собственную опалу, но и угодить очень многим противоборствующим партиям. Вот рассудите. Смерть Натальи Алексеевны выгодна цесаревне Елизавете, поскольку очищает ей путь к наследованию трона. Она выгодна и для Долгоруких, которые теперь могут единолично влиять на государя. Теперь никто не мешает им, как мешала Наталья Алексеевна! Кроме того, это выгодно нам с вами, дорогой мой Генрих. Нам и прочим иноземцам, которые нашли приют при этом лукавом и хитром, как пишет мой друг де Лириа в своих донесениях, дворе. Впрочем, де Лириа как раз ничего не выиграл от смерти великой княжны – напротив, проиграл. Ведь она была более чем благосклонна к идее окатоличивания России, а с этой мыслью наш господин иезуит носится, как Симон-простак с разрисованной торбой, если я правильно выразился по-русски. А вот мы, протестанты, как раз можем с надеждой задуматься о том, по какому пути пойдет Россия, если, спаси нас великий Бог, не станет молодого государя. Где-то в Курляндии проживает дочь царя Ивана герцогиня Анна. Я знаю ваш интерес к ней, дорогой мой Генрих: ведь ваш брат был ее учителем, а оттого герцогиня сохранила к вам добрые чувства. Расположением Анны Иоанновны пользуется живущий при ее дворе Рейнгольд Левенвольде, а его брат Карл-Густав – наш добрый приятель здесь…
– Ради бога, – с испуганным лицом простонал Остерман, бегая глазами от спокойно разглагольствующего Кейта до ошалелого Лопухина, – вы не в меру разболтались, Джеймс! Подумайте только, что вы говорите и в чьем присутствии!
– А в чьем, собственно? – с детским простодушием оглянулся Кейт. – Вы господина Лопухина, что ли, опасаетесь? Да ну, голубчик, разве Степан Васильевич не доказал своим рискованным и неожиданным поступком, что ему вполне можно доверять? Конечно, доверять ему можем только мы, а вот если бы дело сие сделалось известно государю… Тут, думаю, не обошлось бы отставкой, о которой так мечтала покойная Наталья Алексеевна! Разумеется, дошло бы и до столь любимой русскими дыбы, а уж потом – урезание языка, повешение, колесование, четвертование, а то и все враз!
Он обратил на Степана Васильевича свои голубые глаза и весело усмехнулся.
И только тут до ошеломленного Лопухина дошло, о чем наперебой толкуют Кейт и Остерман…
Вот, значит, кому он мстил! Наталье Алексеевне, покойнице!
Да нет, что они городят, эти двое? Всерьез решили, будто он стащил у Кейта яд, втихомолку подлил его в кофе, до которого столь охоча при жизни была великая княжна, или в какое-то другое блюдо, поданное к ее столу? Конечно, у Степана Васильевича были все возможности сделать это незаметно, поскольку государь и его сестра очень часто обедали и завтракали вместе, причем у Петра Алексеевича была привычка посылать сестре какое-нибудь любимое ею кушанье через камердинера… Но зачем, зачем бы ему это делать? Ах да, что и говорить, Лопухин был тогда очень встревожен внезапно разразившейся немилостью цесаревны, крепко опасался, что она нажалуется-таки государю. Он менял камердинеров чуть не каждую неделю, вот только Лопухина держал при себе неотлучно, однако и тот постоянно опасался впасть в немилость. Как жить тогда, на какие средства? Имение совершенно ничего не дает, с ним одни только издержки. Должность при дворе позволяла не только приумножать доходы, но и совершенно не тратиться, ибо стол держал для него государь, платье и выезд тоже были справляемы за счет казны, да и содержание дома… А что жена сжила бы его со свету в случае отставки, так это само собой понятно!
Да, чего греха таить, Степан Васильевич тогда пребывал в очень неприятном состоянии и не раз, помнится, помянул Бога, под которым все мы ходим и который вполне мог бы прибрать великую княжну, поскольку она не отличалась крепким здоровьем и всякое могло случиться…
И это случилось. Случилось, может статься, молитвами Лопухина, однако отнюдь не было содеяно его руками!
Но этот флакон… пустой флакон, непонятно как оказавшийся среди его вещей.