Еврейское счастье (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

   "Только и всего, -- удивленный и тоскуя спросил Савельев. -- А где же страдание? Где моя печаль и любовь? Где сладкий запах сигарного дыма?"

   Стыдливо молчит мысль, и Савельев, ощущая смертельный холод Всех Утешительницы, стал смотреть на мир невидимый. Вклинился в небо и понесся быстрее света, все выше и выше, подальше от Млечного пути, в сторону от всякой звезды и, нагнав первозданный хаос и став у начала бытия, объятый ужасом остановился. Похолодела мысль, и закатилось сознание, и разлилась нестерпимая белизна-чернота до тошноты в костях.

   Безмерно!

   Безмерно!

   Безмерно!

   Ледяное! Ничтовское! Чернота! Белота! А еще дальше, еще глубже, еще выше, дивное, о, родное, о, грустное видение, -- беленький, в ватной кофточке, с венчиком на голове, сам Господь Бог со своим светиком и ангельчиками, такие одинокие в безмерности ничтовского.

   -- О, -- застонало в Савельеве, и сам он простер руки, -- и это ты, мой Господь. И это все? -- снова спросил он, пронизывая взглядом тихо игравший светик.

   Густо засинело. Метнулось. Серебристая посыпалась пыль. Туда, назад. Туда, назад.

   Савельев раскрыл глаза. И вдруг стал уходить.

   -- Я сейчас, сейчас, -- говорил он торопливо кому-то, и все продолжал уходить и лепетать: -- я сейчас, сейчас.

   Умирало сознание. Мысль свой бег замедляла. Туда, назад. Туда, назад. Зашипело: Жена. Кострома. Москва. Чепуха.

   Опять на каком-то дворе, в уголочке стоит Савельев. Красно-кумачовое солнце греет его лысину. Поднял руки, просунул деловито голову в петлю, осмотрелся и, как для пляса, скрючил ноги. И повис, и злобно и медленно высунул язык проклятому ослиному миру. Время, обнюхав его, почувствовало конец, смердящее, и ушло. И тотчас родилось другое время, и двинулось от Савельева в вечность.