Иначе говоря, как ни расценивай все эти разрозненные и противоречивые факты, требовалась солидная проверка. По своему обыкновению, Александр Иванович начал ее с литературных источников. Высвободил вечерок от срочной работы, проконсультировался с многоопытными библиографами Публички и, выписав на свой абонемент груду тяжелых фолиантов, засел за ознакомление с историей лицейского образования в России.
Отобранные им книги были в дорогих кожаных переплетах, на великолепной веленевой бумаге, с иллюстрациями известных графиков. Сама их внешность заранее должна была внушать почтительное отношение к Императорскому Лицею и к благородным его воспитанникам, составлявшим государственную элиту.
С царскосельским периодом, как ни желательно было почитать о школьных годах великого поэта, Александр Иванович знакомиться не стал. Не хватало для этого времени, надо было торопиться, экономить каждый час. К тому же и перемены в жизни Лицея начинались лет тридцать спустя, примерно с середины девятнадцатого столетия, когда из зеленых кущ Царского Села перевели его в Санкт-Петербург, в специально выстроенное казенное здание на Каменноостровском проспекте.
Новый высочайше утвержденный лицейский устав круто обрывал коротенькую эпоху вольнолюбия и свободомыслия, не оставляя сомнений в истинном назначении этого аристократического учебного заведения. Отныне в задачу Императорского Лицея входило «воспитание благородного юношества для гражданской службы по всем частям, требующим высшего образования, преимущественно же для служения по Министерству внутренних дел».
Отпечатанные на плотной гербовой бумаге ежегодные списки выпускников Лицея наглядно подтверждали, что устав соблюдается с достаточным усердием и рвением. Бесчисленные Голицыны, Шереметевы, Путиловы, Гагарины, Белосельские перемежались в них только немецкими фамилиями, да и то с непременным баронским «фон». Для простонародья доступ в благородное юношество был закрыт наглухо.
Отыскались в списках и знакомые лица.
Прокурор Санкт-Петербургской судебной палаты Измайлов, тот самый, что требовал каторжных работ для Александра Ивановича Ланге, тоже, оказывается, происходил из лицейской братии. Выпуска 1889 года, Федор Федорович Измайлов, собственной, как говорится, персоной. С отличием кончил ученье, чертов дуболом, с похвальной грамотой.
В читальном зале библиотеки было тихо и не очень людно, как всегда в жаркие месяцы каникулярных отпусков.
За соседними столиками, перешептываясь и ловко перебрасываясь записочками, листали толстые тома трое юных рабфаковцев. Худые, изрядно отощавшие парни в дешевых рубахах из грубого полотна, называемых толстовками. Разгружали небось с утра вагоны в торговом порту, зарабатывали хлеб насущный, а теперь будут до закрытия читального зала корпеть над книгами. Двужильный, неунывающий народ эти рабфаковцы, бесстрашно атакующие твердыни науки. Посмотришь на них, и невольно придут на память молодые годы.
Коротенький судебный фарс при участии прокурора Измайлова открыл тогда шлагбаум к длительным заокеанским одиссеям Александра Ланге, имевшего партийную кличку Печатник. Точнее, не с суда начались они, эти одиссеи, прежде надо было отсидеть три года в одиночке, а выйдя на волю, чувствительно столкнуться с полицейским всевластием. Суд был первым толчком.
Прокурор запросил для него восемь лет каторги. Помимо того, еще и поражение в правах, а также последующую высылку под надзор полиции. С настырной старательностью обращал внимание господ присяжных заседателей на то обстоятельство, что числился Ланге в подпольной типографии не просто наборщиком, работающим ради куска хлеба, но и активно распространял нелегальные противоправительственные издания. Главное же, и это прокурор оценивал, как бесспорное доказательство злонамеренных деяний обвиняемого, пытался сотрудничать в марксистской газетке, публикуя свои корреспонденции под рубрикой «Письма с заводов».
Почтительное возражение адвоката, заметившего, что корреспонденции эти писаны не больно умелой рукой, вывело прокурора из равновесия. «Все они неумелые, господин адвокат! — закричал он в ярости, мгновенно утратив благовоспитанную респектабельность манер. — Котят топят, пока они слепые!»
А стукнуло Печатнику в ту пору ровно двадцать годков, и был он, наверно, чем-то схож с этими вот лохматыми рабфаковцами. Была тогда весна, ранняя и необычайно дружная, горячо припекало солнышко. Если подтянуться на руках и осторожно выглянуть в зарешеченное окно камеры, видно было, как буйно цветет на каменном тюремном дворе одинокая старая черемуха.
Выпустили его из «Крестов» раньше положенного срока. Согласно великодушной амнистии монарха, но с запретом на проживание в Санкт-Петербурге, Москве и еще четырнадцати губернских городах империи, старательно перечисленных в царском указе.
Месяца три ему удалось продержаться в «нелегалах» и даже выполнить несколько поручений комитета. С грехом пополам удалось, с огромным риском. Затем товарищи снабдили его липовым паспортом, раздобыли деньжонок на билет третьего класса, пожелали счастливого возвращения. Другого выхода в создавшихся условиях не было, только эмиграция.
Но прокурор Измайлов исключения из правила не составлял. Разве что был пооткровенней своих коллег, цинично ляпнув вслух изобретенную им формулу уничтожения инакомыслящих.
Придерживались ее и в Америке, где любят хвалиться демократией и всяческими свободами для граждан. На английском языке эта формула звучала мягче, не столь прямолинейно, как у господина Измайлова, хотя существо оставалось неизменным.
Власти штата Висконсин выпроводили Печатника со своей территории, объявив нежелательным иностранцем. Схватили на улице, умело защелкнули на запястьях стальные браслеты и в черной полицейской карете довезли до границы штата. На прощание пригрозили тюрьмой, если опять попадется в их лапы.
В Чикаго он шесть долгих недель отмытарился в каталажке для уголовников. На хлебе и воде, вместе с бандитами и мошенниками. Ни обвинения никакого, ни допросов: на местных скотобойнях шла забастовка, и все подозрительные элементы обязаны были дожидаться ее окончания на казенных харчах.
Ну, а знаменитый калифорнийский поход безработных 1914 года, в котором возглавлял он смешанную русско-мексиканскую колонну, закончился кровавой полицейской расправой над безоружными людьми. Залпами по ним стреляли, точь-в-точь как на Дворцовой площади в 1905 году, патронов было велено не жалеть.