Кто скажет, где начинается город и кончаются нехоженые тропы? Кто скажет, откуда что берется и кому что принадлежит? Вечно будет существовать расплывчатое непостижимое место, где эти два начала борются, и одно из них побеждает на какое-то время года и воцаряется на какой-нибудь улице, в магазине, в лощине, на дереве, в кустарнике. Волны великого моря трав и цветов набегают на город, начиная разбег далеко, в чистом поле, вторгаясь все глубже под натиском времени года. Каждую ночь природа, луга, далекие края текли по дну оврага и проникали в город, с собой принося запахи трав и воды, и город, опустошенный, вымирал и возвращался к земле. И каждое утро овраг понемногу подкрадывался к городу, грозя подтопить гаражи, как дырявые лодки, поглотить старые драндулеты, брошенные на произвол дождя, способного облупить их краску, а значит – обречь на ржавчину.
– Эге-ге-гей! Эге-ге-гей! – Джон Хафф и Чарли Вудмен неслись сквозь тайны оврага, города и времени. – Эге-ге-гей!
Дуглас медленно брел по тропе. В овраг и впрямь приходили за двумя жизненно важными вещами – познать нравы человека и постичь устройство природы. Ведь город есть не что иное, как большой корабль, населенный людьми, пережившими крушение, которые вечно снуют, избавляясь от травы, скалывая ржавчину. Время от времени шлюпка или сарайчик, как корабль, затерянный в безмолвном шторме времен года, шли на дно в тихих заводях термитников и муравейников, проваливаясь в горловину оврага, чтобы испытать на себе стрекотание мельтешащих кузнечиков, подобное трескотне сухой бумаги, когда ее волокут по горячим сорнякам, чтобы тончайшая пыль поглотила все звуки; и, наконец, чтобы лавиной смолы и черепицы рухнуть, подобно горящим святилищам, в костер, запаленный голубой молнией, запечатлевающей с фотовспышкой торжество дикой природы.
Вот, значит, в чем дело: Дугласа манила тайна (человек отнимает у земли, а земля год за годом отвоевывает у человека), осознание того, что города никогда не побеждают, а просто пребывают в тихом ужасе, сполна оснащенные газонокосилками, брызгалками от жучья и шпалерными ножницами, и остаются на плаву ровно столько, сколько велено цивилизацией, но каждый дом готов навечно провалиться в зеленую пучину, как только с лица земли исчезнет последний человек, а садовые совочки с косилками изойдут кукурузными хлопьями ржавчины.
Город. Природа. Жилище. Овраг. Дуглас переводил взгляд с одного места на другое. Но как соотнести одно с другим, как осмыслить чередование, когда…
Взгляд его упал на землю.
Первый обряд лета – сбор урожая одуванчиков, приготовление вина – совершен. Теперь второй обряд требовал от него действий, но он стоял как вкопанный.
– Дуг, ну же!.. Дуг!.. – Бегущие мальчики исчезли из виду.
– Я живу, – размышлял Дуглас. – Но что толку? Они живее меня. Как же так? Как же так?
И, стоя в одиночестве, он увидел ответ, разглядывая свои неподвижные ступни…
IV[49]
Поздним вечером, возвращаясь домой из кино с мамой, папой и братишкой Томом, в ярко освещенной витрине магазина Дуглас узрел теннисные туфли. Он тотчас отвел взгляд, но его лодыжки напряглись, ступни на миг зависли в воздухе – и он сорвался с места. Земля завертелась под ногами. От его рывка магазинный навес захлопал холщовыми крыльями. Мама, папа и брат молча шагали по обе стороны от него. Дуглас шел задом наперед, не сводя глаз с теннисок в витрине, покинутых в ночи.
– Хороший фильм, – сказала мама.
– Хороший, – пробормотал Дуглас.
На дворе июнь. Поздно покупать особую обувь, в которой ступаешь по тротуарам беззвучно, как летний дождичек. Июнь – и земля насыщена необузданной силой, и все пришло в движение. Травы еще выплескиваются из пригородов, окружая тротуары, сажая дома на мель. Еще чуть-чуть – и город опрокинется и пойдет ко дну, не оставив и следа на поверхности клевера и сорняков. А Дуглас оказался в ловушке из мертвого цемента и мощенных красным кирпичом улиц и не мог сдвинуться с места.
– Пап! – выпалил он. – Там, в витрине, теннисные туфли, на кремовой губке…
Отец даже не оглянулся.
– Может, объяснишь, зачем тебе понадобилась новая пара кроссовок? Попробуй-ка!
– Ну…
Потому что в них у тебя такое ощущение, какое возникает каждое лето, как только сбросишь обувь и в первый раз пробежишься по травке. В них такое ощущение, какое бывает, когда высунешь зимой ступни из-под жаркого одеяла на холодный ветер, вдруг подувший из распахнутого окна, и держишь их так, долго-долго, пока снова не запрячешь их под одеяло, чтобы почувствовать, как они превратились в укатанный снег. В теннисках ты чувствуешь себя так же, как каждый год, когда переходишь вброд в медленной воде речку и видишь, что твои ступни теперь оказываются на полдюйма ниже по течению, чем ноги над водой, из-за преломления света.