– Я боюсь, чтобы вы не споткнулись, тетя Оля, – ответила девочка. – Тут очень плохая дорога.
У меня началась бессонница. Первое время она даже мне нравилась. Нравилась тем, что, лежа в темноте, я мог следить за всеми переменами ночи. Окно было открыто. Я слышал плеск самой ничтожной волны и треск стручков из сада. Обыкновенно созревшие стручки акации лопались днем, в жару. Но иногда стручки раскрывались и ночью.
Ночью я не курил. Все, что нарушало темноту, даже огонек папиросы, мешало мне слушать. Мне казалось, что я один не сплю на всей огромной земле, и если я затаю дыхание, то смогу даже уловить тихий звенящий звук от движения звезд в мировом пространстве. Древние греки верили в этот звук и называли его «гармонией сфер».
Звезды нетленно сияли за окном, умножая красоту окружающей ночи. Лежа без сна, я как бы охранял сон других людей, – были ли то дети, или молодые женщины, или старики, забывшие на несколько часов тягость своего возраста.
Несколько раз во время бессонницы я слышал из соседнего дома горький плач знакомого пятилетнего мальчика. Он был чем-то испуган. Только мать могла понять его и успокоить, поцеловать мокрые щеки и пригладить растрепанные волосы. То была материнская тайна, и никто из посторонних не мог проникнуть в нее.
Мальчик успокаивался, и снова ночь, на миг остановившись, шла дальше, сея сон на заросли дубняка в горах и остывшие скалы, на море и отары овец, на пыльную полынь и мокрые от недавних слез ресницы ребенка.
В одну из таких ночей я вспомнил о слепой женщине в черных очках – ее так бережно вела под руку девочка Лиля – и о том, что я обидел эту девочку неизвестно за что. Неужели только за то, что ей на мгновение захотелось вообразить себя юной женщиной? Подумаешь, какой грех!
Потом я начал перебирать стихи о бессоннице. Я вспомнил пушкинскую «жизни мышью беготню» и стихи Мандельштама:
Бессонница… Гомер… Вспышка зарницы ворвалась во тьму. Слепая женщина… Гомер был слеп! Жизнь существовала для него лишь во множестве звуков.
Гомер создал гекзаметр.
И вдруг мне стало ясно, что слепой Гомер, сидя у моря, слагал стихи, подчиняя их размеренному шуму прибоя. Самым веским доказательством, что это было действительно так, служила цезура посередине строки. По существу она была ненужна. Гомер ввел ее, точно следуя той остановке, какую волна делает на половине своего наката.
Гомер взял гекзаметр у моря. Он воспел осаду Трои и поход Одиссея торжественным напевом невидимых ему морских пространств.
Голос моря вошел в поэзию плавными подъемами и падениями, – голос того моря, что гнало, шумя и сверкая, веселые волны к ногам слепого рапсода.
Нашел ли я разгадку гекзаметра? Не знаю. Я хотел рассказать кому-нибудь о своем открытии, но никого вокруг не было, кто бы мог заинтересоваться этим. Кому какое дело до Гомера!
Мне хотелось убедить кого-нибудь, что рождение гомеровского гекзаметра – только частный случай в ряду еще не осознанных возможностей нашего творческого начала, что живая мысль часто рождается из столкновения вещей, не имеющих на первый взгляд ничего общего между собой. Что общего у кремня с железом, а между тем их столкновение высекает огонь.
Что общего между шумом волн и стихами? А их столкновение вызвало к жизни величавый стихотворный размер.
В конце концов мне представился случай рассказать о Гомере только обиженной на меня девочке Лиле. Я встретил ее в Мертвой бухте с тем мальчиком, что иногда плакал по ночам.
Добраться до Мертвой бухты было трудно. Приходилось перелезать через отвесную скалу над морем. В некоторых местах надо было карабкаться, хватаясь за кусты. Тогда земля оказывалась в нескольких сантиметрах от глаз, и на ней были хорошо видны блестки серного колчедана и красные муравьи – такие маленькие, что с высоты своего роста человек не мог их заметить.
Бели Разбойничья бухта была приютом контрабандистов, то Мертвая – бухтой кораблекрушений.
На песке валялись горлышки бутылок, обломки шлюпок с облупленной голубой краской, погнутые немецкие каски, оболочки глубинных бомб и куски ребристых резиновых труб. В них жили крабы.