Севастополь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Немного посижу, — согласился Шелехов.

Хозяйка пропустила его, будто нечаянно тесня корсетными своими пышностями, в переднюю. В тускловатой тесноте коридорчика, загруженного вещами, ее стан темнел стройно, шестнадцатилетне. Да, и адмиральша была когда-то тоненькой и пугливой недотрогой-институткой. А теперь вдовствовала, не покидая своих комнат, и была очень довольна мальчиками-постояльцами, между которыми делила себя поровну (они, смеясь, разболтали это Шелехову), — каждый раз со старомодной кокетливой церемонностью…

В квартире вообще властвовало неописуемое смешение девяностых годов и беззаботно-мальчишечьего распутства и декадентской музыки Мерфельда.

Шелехов затворился в комнате офицеров. Вот жизнь, не похожая на его, каютную! Кувшин с цветами, поставленный с изысканной опытностью, — именно там, где его присутствие больше всего одухотворяло светлую, гигиеническую пустоту воздуха. Раскрытый рояль с нотами (Шелехов заглянул в них с любопытством, — конечно, это был Скрябин); никель и снеговая воздушность кроватей, напоминающих расфранченных горничных. Лакомки-мальчики забыли на столе коробочку с нугой, тут же пухлый том аппетитно-исчитанного, сотнями пальцев излистанного журнала «Природа и люди» за какой-то старинный год.

…Прийти с корабля, вымыться, залечь на диван, уютно водрузив роман на коленях. И вот иные жизни возникают перед тобой, терзаются, кипят, как бы очертанные из неясного, усыпительного дыма. Мутнеет мир, позабытая в нем какая-то беда… Даже вещи, которые кругом тебя, не живут, а словно отражены в тихой, зеркальной воде…

Шелехов не удержался, прилег на диван, прикрыв веки ладонями. И правда, тотчас же растворился в убаюкивающей, расплывчатой беспредметности. Словно скинута совсем тесная, неотрывно давившая обувь… Нет, он стал бы, конечно, жить по-другому. В последние дни, приезжая в Севастополь, он привык заходить в читальный зал библиотеки Морского собрания, одной из богатейших библиотек России. Сначала это делалось случайно, чтобы как-нибудь скоротать время до свидания с Жекой; потом сюда стало тянуть само по себе — может быть, потому, что осторожная тишина, прерываемая лишь шорохами бумажных листов, напоминала отдаленно университет, читальню филологического кабинета, нерушимый высокий мир, в котором он мог всегда спастись от скверных передряг улицы. С первых же посещений он с любопытством накинулся на «Морской сборник», этот замечательный ежемесячник русского флота, о котором раньше лишь понаслышке знал из университетских лекций, из истории литературы: «Морской сборник», официальное издание, по иронии судьбы служившее в 60–х годах приютом оппозиционной мысли, рупором смелеющей общественности. При некотором воображении эти факты можно было ассоциировать с беспокойным духом морей, с голосами буревестников! И разве он, Шелехов, как будто не чужой ни флоту, ни историко-общественной науке, не мог успешно заняться более глубоким исследованием этого интересного, но скудно освещенного исторического эпизода? Это было бы то самое, чему с одиноким услаждением отдавался бы он, если бы жил в этой комнате, успокоительно отгороженной от мира, с окнами, напролет открытыми в сухозвенящие тополя. Ему уже мерещился скелет будущей диссертации. А за каждой дописываемой страницей, слов но за поворотом аллеи, сквозил бы силуэт ожидающей вечером Жеки.

Он разнеженно потянулся и взглянул на часы. Ого, уже подбегало к половине восьмого. Пришло внезапно бурное, обжигающее биение сердца. И воздух неуютно, тревожно потемнел. То же ощущение, которое он испытал однажды во время гулянья на Нахимовской, ощущенье чьих-то присутствующих незримо, ненавидяще следящих глаз. Были ли то глаза Михайлюка или балтийцев? И почему при этом и белоснежная комнатка Мерфельда и его собственное волнение Жекой, близкой встречей, ощущаются как нечто преступное, обреченное на расправу? Почему? Он не хотел и все-таки продолжал мучительно думать об этом, уже сходя по лестнице, после прощания с разочарованной хозяйкой. Разве Михайлюк и балтийцы были его совестью? Он хотел жить, не мешая никому, только жить!

Небо болело ветреным, ядовито-красным закатом. Небо из какой-то постылой, сиротской осени… На тротуаре обогнала кучка матросов, жадно-торопливых, словно боящихся опоздать к какому-то дележу. Один окликнул мичмана, козырнул, сияя улыбчивыми девичьими глазами.

— Куда, Любякин? — не выдержав, полюбопытствовал Шелехов, не сразу отпуская его ладонь и невольно пробегая за ним несколько шагов. Остальные матросы были незнакомые, с чужих кораблей.

— А тоже туда… в полуэкипаж. На «Пруте» вот были сейчас, балакали. — Горнист чего-то не договаривал, таил и, стыдясь этого, торопился вырвать руку. — Дела!..

На «Пруте»? Значит, даже этого простодушного парня отняли от него, перетянули? Мельком вспомнилась ночная Таня. Темноты, обволакивающие все события этого дня, сгустились еще более гнетуще, еще опаснее. Нечто тревожное творилось и за улицами, внизу — в закоулках рейда, где тоже пробегали в одну сторону стайки матросов, гнались переполненные народом шлюпки и катерки… Об этом нужно было забыть, не думать. Нижние аллеи Исторического бульвара были почти пустынны, начисто выметены, уютно закруглялись среди лиственных сумерек. Они постепенно, слишком постепенно и томительно вели в счастье… Щеголеватый матрос с саженными плечами и талией в рюмочку, стоя молодцевато, любезничал с хихикающей барышней в газовой повязке. Он презри тельно и без внимания пропустил мимо себя мичмана. И все это миновало, как в сновидении.

А Жека, оказывается, пришла раньше, — близоруко наклонясь над чем-то, скучающе двигалась на фоне бастионов и белых цветников в верхнем кругу.

— Черт возьми… если б я знал, я бы давно… — Шелехов почти задыхался, увлекая ее за руку к скамье.

— Вы уж не так много потеряли!

— Но я вас еще ни разу не видал при свете, все только в сумерках или ночью. Я даже не знаю, какое у вас лицо. Когда же вы мне покажете его, Жека?

— Заслужите сначала.

— Как?

— Как-нибудь заслужите!..

Она нарочно дурачилась, всегда говорила такие пустяки, как ребенку, и этим держала его в руках. А он хотел видеть другую, настоящую, которая могла плакать или лепетать слабеющим голосом, прижимаясь к нему, как к защите. Но Жека каждый раз увертывалась, ускользала в свой ручьистый, казнящий его смех.

Они присели; пальцы их тотчас переплелись. О, забаву с пальцами она допускала без возражений, полуотвернувшись в сумрак — не то думая там о своем, не то издевательски покусывая губы от смеха. От смеха над таким мямлей, как он! Мимо кружилась редкая полушепотная карусель гуляющих, иные подходили совсем близко, оглядывались назойливо на них, с виду очень любовно прижавшихся друг к другу. Шелехова вязало и злило это любопытство.