Севастополь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Все они… калединское племя… не дождутся…

Прорвалось навзрыд:

— Вон га-а-ада!

Офицер, пожав плечами, с видом пренебрежительного равнодушия полез вниз. Но пронзительный охальный свист, посланный ему вслед, заставил его зябко съежиться, улыбочка на обезьяньей бакенбардной мордочке обернулась растерянной, побитой. Шелехов, глядя на него, сам готов был так заулыбаться. Случилось неслыханное: бригада траления, смирнейшая во всем флоте, прогнала самым срамным образом и освистала офицера! Тут дело было не только в Винценте. (Шелехов, движимый любопытством, оглянулся на качинские высоты: так и есть, Скрябина уже и след простыл, только одни пустые снасти сотрясались в желтом дыму.) Приходил явный конец чему-то или кому-то.

«Вот чего не договорил тогда Зинченко, — туманно и неприязненно мелькнуло у Шелехова, — а может быть, и сам он подстраивал все втихомолку?..» Но ни зинченковой и ничьей другой ведущей руки на сборище не чувствовалось. Даже председатель — боцман, после конфуза с Винцентом, счел за лучшее смыться куда-то. Бочка пустовала. Из ругачих и крикливых голосов закручивалась склока. Кругом давилась непролазная чащоба усатых, зубастых, напыженных докрасна лиц. Что-то напрягалось и раздраженно зрело в толпе, вот — вот готово было перехлестнуть через края…

«Скорее бы голосовали, черт с ней и с бухтой», — тоскливо волновался Шелехов. Да и не было уже ее, прежней бухты… Помутневшее небо, похожее на низкосводчатый подвальный потолок, валилось на землю, на обсвистанные ветром бугры, на пошатывающиеся трубы грязнотелых, заваленных разным скарбом, неприбранных тральщиков. Зачем ему эта случайная и неприютная чужбина? Пока так думал, случилось самое скверное и бессмысленное, что вообще могло случиться: на возвышение с беспощадной решимостью вскарабкался распаленный Свинчугов.

— Здорово, ребятки!

Голос скрипел зловеще-ласково, кулаки беспокойно ерзали в карманах долгополой расхлябанной шинели.

— Слушали вы много разных орателев, ну, теперь дайте и мне слово молвить, старому служивому человеку.

Должно быть, сказалась всебригадная похабная слава шута-поручика: матросы приняли его с неожиданной, почти дружелюбной веселостью:

— Валяй, валяй!

— Сбреши что-нибудь почуднее!

— Про попадью, да как ее дровосек-то…

— Дровосек не дровосек, а надвое рассек, ха-ха!

Плескался захлебистый матросский смех. В лад ему качалась на толпяной зыби Маркушина физиономия, как осклабившаяся луна. Качалась опротивело, напоказ. Все это мучительно раздражало своею неуместностью, дразнило какую-то беду, и без того висящую на волоске.

Недаром Мангалов с Блябликовым вдруг снялись с места и бочком, не оглядываясь, засеменили к «Каче»… Свинчугов, ошеломленный, пожевал щеками и гневно вытаращился на кого-то из передних:

— А ты что гогочешь, что пасть расхлебянил? «Гы-гы-гы!» — злобно передразнил он. — Я вам не смехом… Не в бирюльки пришел с вами играть. Я вот при всех… заявление делаю!

Должно быть, и толпа почувствовала нечто нешуточное в раздерганных, лихорадных движениях Свинчугова. Смех приостановился, отовсюду стелилась любопытственная тишина.

— Вот что, товарищи хорошие, — нажиленным ласковым голосом играл Свинчугов. — Был я ныне у своего начальства с одной просьбишкой, но начальство взад обратно послало меня к его превосходительству, господину Центрофлоту, которого не имею чести знать. Так вот заместо него обращаюсь к вам всенижайше. Я тридцать лет прохропал батюшке… флоту, будет, спасибо! Имею знаки отличия: ревматизм и геморрой всех четырех степеней. Словом, ребятки, ищите для вашего доблестного походу другого командира, а меня прошу освободить… по слабости лет и старости здоровья… тьфу ты черт! — с нарочной издевательской придурковатостью сбился он.

— Понима-а-ем! — ядовито заметил кто-то из толпы. — За Миколашку тянешь.