Севастополь

22
18
20
22
24
26
28
30

«Эх, все равно, — подумал Шелехов, мысленно прощаясь с вещами, — самому-то втиснуться бы».

— Влазь! — сказал рослый бородатый солдат с площадки.

Там подались немного, Шелехов толкнулся было, но все-таки проломать человечью стену никак было невозможно. Тогда рослый охватил Шелехова, сказав:

— Эх, браток!..

Поднял его над собой, какие-то другие руки приняли Шелехова дальше, пронесли над головами и задержали где-то в темноте.

А в дверь купе уже ботали ногами:

— Открывай, тут плацкартный!

— Открывай, не бойся! Офицера нашего прими!

Шелехова бережно опустили за дверь, за ним вкатили сверток и чемодан. Какой-то круглоголовый бритый офицер сердито закрыл за ним дверь и запер ее на цепочку. Ослабев от пьяной радости, Шелехов лег молча на чемодан.

И мягкие плюшевые сумерки купе замкнулись, приняв его в себя.

Они будут качать и баюкать, когда настанет долгая мчащая ночь. А вот эти самые вагонные стены он увидит, проснувшись однажды утром уже в Севастополе, в невероятном Севастополе, и в окно пахнет дыханием близкого моря.

В купе ужинала семья бритого офицера, оказавшегося казачьим есаулом. Одутлое, наглое лицо с водяными глазами навыкате казалось виденным тысячу раз раньше. Несомненно, где-нибудь поблизости лежала и черная заскорузлая нагайка, без которой эти жирные воинственные ляжки в синих галифе были немыслимы. Шелехов его уже ненавидел, — точь — в-точь такой зарубил когда-то у трамвайной остановки его товарища-студента за непочтительность.

Офицер, не стесняясь, расположился с кульками, корзинками и свертками по всему купе, заняв и столик и обе нижних койки, из которых одна принадлежала юному артиллерийскому прапорщику; тот не протестовал и виновато отодвинулся в темный уголок к двери. Дама, ехавшая с офицером, была очень молода; но тонкая женственная прелесть ее казалась какой-то замученной, и губы, когда-то кроткие, имели склонность к плаксивому страданию. Почему-то думалось, что этот человек со звериной ненасытностью приучал ее к разным постыдным штукам…

«Животное», — подумал Шелехов. С ними ехала девочка. Есаул ухаживал за обеими с жестоким подобострастием.

Последние звонки били торопливо, накануне бездонной, готовой поглотить в себя ночи. Бежали отсталые под фонарями перрона. В коридоре буйно затискались, зацарапали сапогами по перегородке, прорыдала гармоника. И медленно проплывали какие-то светы.

— Урра! — дружно заревели в коридоре.

Там было набито тяжело и грузно, хахало, кричало и веселилось сквозь грохот глухо и плавно переплетаемого железа.

…Петербург! Шелехов встал, жадно пил глазами последние фонарные сумерки окраин, сияния каких-то многоэтажных корпусов, кончающиеся дебри города, ставшего понемногу чужим, нежеланным. Чему в нем сказать «прощай»?.. Дама, бледная и прямая, крестилась. Есаул багровел от гнева. Его бесил шум солдат за дверями.

— Разврат! — сказал он осипло, глаза его глядели яростно куда-то в ноги Шелехову. — Вы скажете, это хорошо? Хамят, безобразят, никого не признают. Ваш петербургский солдат стал не солдат, а зараза! Дезертиры и хулиганы! Меня, георгиевского кавалера, выгнали из полка, из Финляндии, вот такая сволочь выгнала. Монархист? Да, был и останусь монархистом, а под дудку предателей родины, господ Керенских, плясать не стану!

— Игорь… — плаксиво пролепетала дама.