Плантации, по сообщению главного ботаника Лапшина, почти не пострадали.
Сейчас мною начаты работы по расчистке в устьях рек песчаных пробок, являющихся одной из главных причин наводнения».
Кахиани поставил точку и поморщился. Доклад показался ему слишком поэтическим. Он подумал и вычеркнул слова «реки стремительно вышли из берегов» и «страшный ливень», но других поэтических слов не нашел.
— Черт его знает, — сказал Кахиани, — заразительная штука эта поэзия!
Разговор о страховых обществах
Габуния поправлялся медленно. Первые дни он лежал в больнице без сознания. Он смутно помнил колючие усы врача, щекотавшие грудь, холодную руку у себя на лбу, хриплый шепот капитана и вереницы звезд. Они непрерывно летели за окнами в сторону гор.
В бреду Габуния старался сообразить, что происходит. Звезды, очевидно, падали в горах, как ливень, и в Колхиде каждую ночь начиналось невиданное наводнение. Вместо воды страну затопляло белое пламя. Оно подходило к груди, и в этом пламени с невероятной болью сгорало сердце.
— Хабарда! — кричал Габуния, — Всех людей на пятый пикет, кацо!
Врач укоризненно качал головой. Бред ему не нравился.
Потом Габунии казалось, что он идет с Чопом по джунглям навстречу синей полоске зари. Рассветный ветер холодит его лицо и волосы. Они идут вдвоем и ищут Сему. Его все нет. Тогда Чоп вынимает из кармана лезвие безопасной бритвы, говорит: «В этих местах мы его не найдем, надо переменить ландшафт», — вставляет бритву в полоску зари между землей и небом, поворачивает бритву, как ключ в замке, небо со щелканьем отлетает назад — и открывается новая земля. Они идут не по джунглям, а по набережной Невы. Белая ночь поблескивает в черной воде. Черемуха дрожит от холода, свешиваясь с чугунных оград.
Чоп снова отщелкивает небо, и они плывут на пароходе по воде, пестрой от множества огней. Вдали на берегах нагроможден город. Он похож на груду старого стекла. Он блестит и переливается, и Чоп шепчет Габунии, что это Венеция и здесь можно купить у контрабандистов семена апельсинов величиною с дыню и подарить их Лапшину.
— К черту Лапшина! — кричал Габуния, приходил в себя и стонал.
Он знал, что этот бред повторится за ночь несколько раз. Бред его измучил. Он пытался бежать, вскакивал с койки, и сиделки с трудом укладывали его обратно.
Хина гудела в голове, как шторм. Габунии казалось, что на море непрерывная буря. Он бессмысленно смотрел на фиолетовое небо за окнами и соображал, какой же может быть шторм, когда солнце светит до боли в глазах.
После кризиса настали трудные дни. Единственное, что ощущал Габуния, была усталость, глубокая, небывалая усталость, когда он утомлялся от собственного шепота и от малейшего движения рукой.
Потом несколько дней он спал, почти не просыпаясь.
Разбудили его тяжелые шаги. Еще не открывая глаз, Габуния догадался, что человек, должно быть, первый раз в жизни идет на цыпочках. Он ставил ногу, половица скрипела, человек замирал, тяжело сопел и осторожно передвигал другую ногу.
Габуния открыл глаза и увидел в дверях широкую спину Семы. Сема уходил. Он балансировал на полу, и затылок у него покраснел от напряжения.
На столике около койки стояла начатая синяя жестянка с трубочным табаком — единственная величайшая ценность, принадлежавшая Семе. Габуния вспомнил, как Сема берег этот табак и курил его только раз в сутки.
Габуния не окликнул Сему. Спазма сжала его горло.