— Это путешествие доставляло тебе такую радость, что мне не хотелось ее отравлять, — сказала она через минуту. — Я решила отложить разговор до приезда сюда. Сегодня ночью я много думала обо всем. Как ты захочешь, так и будет. Я пока еще не все понимаю, но кое-что за эти три месяца все-таки поняла. «Наверно, так должно быть», — сказала твоя мама. Вы с ней похожи, как две капли воды: никто из вас ни за что не уступит, потому что вам кажется — погибнет весь мир, если не будет по-вашему. Я между вами, и мне придется тяжелей всех. Не знаю, что произойдет. Наверно, меня уведут из дому, и ты меня здесь больше не увидишь. Есть немного мест, куда меня могут спрятать. Может быть, у Абрамовичей, может, у Каганов. Вряд ли в микве… Если не в Поляне, так только у сестер. Не забывай, что я первая. Того, что я делаю, в Поляне никогда не бывало. Я буду сопротивляться лишь поскольку это будет необходимо. Ты легко нашел бы меня, но не ищи: этим ты создашь мне только лишние затруднения. И самое главное: не подымай переполоха, пусть все идет своим чередом. Я сама к тебе вернусь. Завтра, через неделю, через год. Хоть босая. Деньги на дорогу у меня спрятаны.
Они были возле дома Фукса. Мерзлая земля звенела под ногами. Пошел мелкий снег.
— Часто я в Остраве думала: неужели все, что мы сейчас затеваем, напрасно? Ведь надежды так мало, в сущности — никакой. И не лучше ли было просто написать им о нашем браке?.. Но нет, так лучше. Надо расстаться. Полагаются похороны. Только б они не были слишком шумные.
Они шли мимо ворот Каца. Смеркалось. И если Ганеле думала, представляя себе этот момент, что у нее будет колотиться сердце, — она ошиблась. Она даже не обратила внимания, где они.
Вот они подошли к дому Шафара. Большому, обветшалому, вырисовывающемуся в вечерних сумерках среди снегопада. Дедушкин дом!
Она не сказала ему об этом, даже когда они оказались перед самым домом. Только остановилась и судорожно сжала его руку.
— Любимый мой, не оставляй меня!
Не по ее спокойному голосу, а по нежному слову, с которым она впервые обратилась к нему, он понял всю ее тоску. А она уже взбежала на галерею по трем старым мельничным жерновам, служившим ступеньками, и решительно открыла дверь на кухню.
Иво Караджич вошел вслед за нею. Шагнул в темноту и не увидал ничего, кроме отблесков огня на печной дверце. Но Ганеле подошла к какой-то неясной тени.
— Это я, мамочка! — и слилась с ней, видимо, в объятии.
— Отец, отец! — радостно закричала мать.
— Это господин Караджич, — представила Ганеле.
Откуда-то появился отец. По тому, как он поднял руку, было видно, что он растерян. Мамочка старалась засветить керосиновую лампу зажженной от печки лучиной. Но у нее дрожали руки, и это никак не выходило. В конце концов лампу зажгла Ганеле, и желтый огонек в сумерках угасающего дня напомнил ей то раннее утро, когда она три месяца тому назад уезжала отсюда. Как только загорелся свет, отец и мать повернулись к гостю.
Материнские глаза сияли, губы приветливо улыбались.
Но отцовские так и впились в глаза жениху дочери. Однако и отцовское лицо стало понемногу проясняться: все больше и больше. Вот губы и глаза улыбнулись. Ого, огромный нос, какого в Подкарпатской Руси никто еще не видел! И красивые миндалевидные глаза под черными, как уголь, бровями! И красивая форма рта! И эти щеки, только полдня небритые, а уже черные, как у нахамкесова ученика! С сердца у Иосифа Шафара будто камень свалился, — нет, целые оползни, каменные глыбы, и оно лежало освобожденное, раскрытое, теплое, трепещущее. И Иосиф Шафар протянул это сердце на ладонях Иво Караджичу.
— Милости просим!
С сияющей улыбкой он обеими руками пожал руку гостю.
— Милости просим! Милости просим, господин Караджич. — И страшное имя, причинившее ему столько тревог, вдруг зазвучало знакомо и приятно. «Дурак этот Пинхес! Дурак! И умная у меня жена!»
Он радостно обернулся к ней. И они, понимая друг друга, обменялись улыбкой.
Он опять подошел к Ганеле, словно еще не поздоровался с ней.