Избранное

22
18
20
22
24
26
28
30

Два господина и дама, которые смеялись над мальчиком, подошли ближе. С другой стороны улицы к месту происшествия устремилось еще несколько зевак. Анна не успела опомниться, как вокруг тележки собралась толпа. Был слышен возбужденный спор и голос Тоника. Лавочник, прижимая платок к носу, нагнулся за упавшим карандашом и снова сунул его за ухо.

Анна подбежала к месту происшествия, но протолкаться к Тонику уже не смогла. Она видела, что перед ним стоит пожилой, гладко выбритый человек в светлом клетчатом костюме и роговых очках, делавших его похожим на китайского мандарина.

— Хорошо, — говорил он Тонику, — но разве можно на жестокость отвечать еще большей жестокостью? Поглядите, как вы его окровавили! Так нельзя себя вести в нашей молодой республике. Демократия несовместима с жестокостью!

— Плюю я на демократию, которая разрешает эксплуатировать и мучить детей! — крикнул Тоник.

После такого ответа настроение толпы сразу изменилось.

— Это что ж такое, он оскорбляет республику? — нервно воскликнул молодой человек с портфелем подмышкой.

— Неслыханная наглость! — рассердился старичок, раньше державшийся в стороне, и протолкался поближе.

— А, вот он что за птица! — сказал господин в светлом клетчатом костюме. — Вы, наверное, большевик?

— Да, я большевик, — вызывающе ответил Тоник.

В толпе мрачно засмеялись.

— Ах, вот как! — злобно крикнул кто-то, а дама, которая раньше смеялась над мальчиком, взвизгнула:

— Он большевик! Вы видите, он большевик!

Толпа вокруг Тоника заволновалась. Эти мелкие буржуа, никогда не видавшие большевиков, каждый день читали о них в газетах всяческие кровавые небылицы, а по воскресеньям слушали пошлые куплеты в кабаре. Впервые встретив большевика из плоти и крови, они вспомнили все ужасы русской революции, расписанные буржуазной печатью: …расстрелы в подвалах револьверной пулей в затылок и погребение заживо в выгребных ямах; графини, поджариваемые на раскаленной плите, и перчатки из человеческой кожи, содранной с рук юных кадетов. Комиссары, обезумевшие от убийств, заказывают себе на обед жареного младенца, сына не угодившего им начальника станции…

Обыватели, стоявшие в толпе, уже представляли себе еврейское засилье, общность жен, княгинь в лохмотьях, оскверненные храмы, гибель и распад культуры, разграбленные музеи, полотна Тициана и Корреджио, повязанные каменщиками вместо фартуков, уничтожение всех почтенных граждан и захват их имущества убийцами, ворами и евреями. Разумеется, большевики погубили бы Чехословацкую республику!

Из круга, сомкнувшегося около Тоника, какой-то столяр с Бальбиновой улицы закричал:

— Не выпускайте его! Сходите за полицией. Постовой! Постово-о-ой!

Двое юнцов, вдруг объятых жаждой деятельности, выскочили из толпы и помчались в полицейский участок с такой быстротой, словно спасали свою жизнь. Вдогонку им, щелкая подметками по тротуару, побежал еще один доброволец.

Страх за свое добро заставил тревожно забиться сердца людей, окруживших Тоника. Это была боязнь лишиться новой американской печки, на которую ее обладатель три года копил деньги и, наконец, в прошлом году водрузил эту печь у себя в столовой. Это был страх за вишневое шелковое комбине жены, страх потерять восемьсот пятнадцать крон сбережений и проценты, которые наросли за текущие полгода в сберегательной кассе города Праги.

Обывателям уже мерещились евреи, немцы, гибель республики, расстрелы у стены и варвары в награбленных лаковых ботинках, зашнурованных лавочным шпагатом…

— Не выпускайте его, не выпускайте! — шумела взбудораженная толпа.