– Яичную бабушку не видел?
– Поближе к городу. – «Городом» был исключительно Сан-Франциско, а Окленд – просто «Земля». – Сильная штука? – Он указал на тележку, малость придурочное лицо расцвело гордой улыбкой творца.
Черненая алюминиевая рама, тайваньские ступицы и ободья, новенькие, сверкающие спицы. Найджел ремонтировал велосипеды, среди его заказчиков были и курьеры «Объединенной» – те, которые все еще катались на металле. Ему не понравилось, когда Шеветта перешла на бумажную раму.
– Хорошая, – кивнула Шеветта, проведя пальцем по безукоризненно гладкому чернению.
– А это японское говно, оно еще не расслоилось?
– Ни в коем разе.
– Не расслоилось, так расслоится. Стукнешь посильнее, и разлетится твоя новомодная хрень, как стекло.
– Вот тогда я и приду к тебе, пожалуюсь.
– Тогда будет поздно, – покачал головой Найджел; облезлый рыболовный поплавок, свисавший с его левого уха, дернулся и закрутился.
Расставшись с Найджелом – он покатил свою тележку в сторону Окленда, – Шеветта нашла старушку и купила у нее три яйца. Каждое яйцо было обернуто двумя большими сухими листьями какой-то травы. Фокус, волшебство. Эту упаковку не хотелось снимать, нарушать ее совершенство, а если уж снимешь, то никогда не завернешь яйца снова, и непонятно, как она это делает. Яичная старушка опустила пятидолларовую монету в маленькую сумочку, висевшую на костлявой шее. Зубов у нее не было, ни одного, от влажной щели запавшего рта радиально расходилась сеть глубоких, словно ножом прорезанных морщин.
Скиннер уже сидел за столом, больше похожим на полку, чем на стол, и пил кофе из стальной, сильно помятой термосной кружки. Вот так вот зайдешь, посмотришь, и он – ну разве это старик? Крупный мужик, ширококостный и совсем не такой вроде и старый. Седые волосы гладко зачесаны назад, на лбу – богатая, за долгую жизнь накопленная коллекция шрамов, вмятины всякие, борозды и пара черных пятнышек вроде татуировки; это где в рану попала какая-то черная пыль да так там и осталась.
Шеветта нарушила волшебство яичной старушки, развернула яйца и положила их в пластиковую миску. Скиннер тяжело встал со своего скрипучего стула, поморщился от боли в ноге. Взяв у Шеветты миску, он повернулся к примусу. Яичницу-болтушку Скиннер жарил без масла, на воде, говорил, что научился этому на каком-то корабле у кока. Яичница получалась хорошая, а что сковородку потом не отскребешь, так это уж не его забота. Оставив Скиннера заниматься яичницей, Шеветта подошла к висящей на слоновом крючке куртке и вынула футляр.
Совершенно непонятно, из чего он сделан; верный признак, что вещь дорогая. Что-то такое темно-серое, как карандашный грифель, и тонкое, как та же самая яичная скорлупа; и все-таки почему-то кажется, что по скорлупе этой хоть на грузовике катайся и ничего ей не будет. Вроде японской велосипедной рамы, которую Найджел хает. Как футляр открывать, это Шеветта сообразила еще вчера, – одним пальцем нажать сюда, другим сюда, и все в порядке. Никаких защелок, никаких пружин, ничего. И фирменной марки тоже нет, и номера патента. Внутри – что-то вроде черной замши, только это не замша, а какая-то другая хрень, потолще, и мягкая, как поролон.
И очки, большие и черные. Вроде как у этого Орбисона на постере, приклеенном к стене над Скиннеровой кроватью,
Шеветта вынула очки из футляра; черная, вроде замши, подстилка мгновенно спружинила, выпрямилась, превратилась в гладкую, без малейшей вмятины, плоскость.
Очки беспокоили Шеветту. И не только, что она их украла, а и вообще – странные они были какие-то. Слишком уж тяжелые, даже если учесть большие заушники. Оправа словно выточена из графита, а может, не «словно», а и вправду, вот ведь велосипедная рама: там бумажная серединка покрыта графитом, и это – самая современная технология, «Асахи инжиниринг» иначе не работает.
Стук деревянного шпателя: Скиннер взбалтывает яйца.
Шеветта надела очки. Темнота, полная темнота.
– Кэтрин Хэпберн, – сказал Скиннер.
– А? – переспросила Шеветта.