Счастливцы с острова отчаяния

22
18
20
22
24
26
28
30

— Не забудь про занятия! — крикнул Джосс.

* * *

Пройдя до конца то, что осталось от прежней тропы, Ральф попал в какой-то каменный хаос, над которым высился остывший котел. Этот лунный пейзаж, все еще источавший легкий запах серы, пугал людей, и они предпочитали сюда не заходить, хотя островки стелющегося мха, а кое-где даже пучки травы вновь зазеленели на залитой лавой земле. Прошел год! Изгнание, казавшееся ему таким долгим, длилось всего два года, чтобы завершиться этим стремительным бегом месяцев, сплошным настоящим, которое, как побережье, разъеденное постоянными приливами и отливами, бесконечно позволяло разъедать себя. Глэдис вышла замуж, о чем он узнал с трехмесячным опозданием из письма двоюродной сестры. Он примирился с этим. Но в последние недели мысль, что он пожертвовал Глэдис зря, неудачно вернувшись на остров, обреченный на нищету, вызывала у него настоящие приступы ярости. Все тристанцы могли прикидываться бодряками, уверять, будто ни о чем не жалеют, что воздух родины помогает им переносить временные лишения… Ральф каждый день замечал выражение лица матери, обшаривающей шкаф в поисках продуктов, точно такое же, как у кладовщика, вынужденного ограничить выдачу муки, как у рыбаков, слоняющихся вокруг своих баркасов и вынужденных, словно в стародавние времена, вытряхивать корзины с рыбой, чтобы коптить ее на зиму.

Вечер наступал быстрее на восточном берегу, который восход освещает сразу же, а от заходящего солнца его отделяла ширма горы. Подойдя к краю черного откоса, месту, где яростно схватились вода и огонь, где под тридцатью метрами лавы должны быть погребены обуглившиеся развалины консервного завода, Ральф стал хватать все, что попадалось под руку, и швырять в море. Старики слишком спокойны, покорны, довольны тем, что вскоре смогут покоиться под травою родной равнины! Кусок проложенной дороги, маленькая башня, пристроенная к церкви, кое-какие работы, оплачиваемые по шиллингу в час, которые служат предлогом для тщательного распределения крохотных заработков, жалких подачек, — неужто это плата за верность родине? Руководители с их жалкими кредитами делали все, что могли. Ну а Лондон? Раз мы больше не упоминаемся в газетной хронике, не располагаем грандиозной рекламой, какую создавал нам вулкан, раз мы стали всего-навсего горсткой людей, заброшенных на островок, находящийся в тысячах миль от контор, где решаются дела, много ли мы значим? Как дать понять канцелярским крысам, кого на секунду возбудили фотоснимки и статьи, что мы уже ждем от них не благословений, а цемента, железа и отбойных молотков? Способный на большое способен и на малое. Разве не мог бы последовать за дождем бесполезных подарков — десять игрушек на каждого ребенка, двадцать пар чулок на каждую женщину, — который затопил их лагерь, приличный заем? Симон прав, беспрестанно твердя: «Вернуться сюда мы хотели ради нашего покоя. Но и они хотели, чтобы мы вернулись, ради их собственного покоя. Мы рискуем стать жертвами легенды, которая принесла нам так много пользы. Мы — добрые дикари, избравшие прошлое. Разве дикарю нужны моторы?» Для острова это — новые речи, но молодые согласны с ними: ведь они вернулись не для того, чтобы Тристан оставался неизменным, а для того, чтобы обрести на нем все, что нельзя экспортировать, что лишь улучшено уроками изгнания. Они — за Тристан! Но за Тристан, имеющий порт, завод, достаток. За Тристан, где есть прогресс! Само слово «прогресс» вызывало скрежет зубовный только у пяти-шести стариков, но в этом еще нельзя было быть вполне уверенным. То, от чего они действительно отказались, был мир внешних стран: мир бессмысленного мотовства, несбыточных обещаний, презрения ко всему, что имеешь, безумное умение наслаждаться лишь тем, чего у тебя нет. Ах, Тристан, не желающий ни отставать от века, ни пороть горячку! Молодой при старых своих традициях…

И вдруг, швырнув уже без злости последний камень в потемневшую, ставшую черно-зеленой воду, Ральф рассмеялся. Древняя гордость жила здесь, это она превращала три сотни славных людей в избранный народ на краю света, а самого Ральфа от гнева возвращала к мечтам. Он прислушался. Мощный, на одной ноте, рев доносился с неровной полосы больших прибрежных водорослей, где медленно двигались две черных, обрамленных пеной туши. Что это, брачный призыв самца? Или обращенный к своему малышу зов матери-кашалота, перед тем как она подцепит в глубинах подводных джунглей, набитых гигантскими кальмарами, спрутами с восемью торчащими щупальцами-присосками, это свое страшное лакомство? Нет, при этой суровой природе она вовсе не была напрасной — эта радость жить вне истории, имея единственную роскошь — пространство, где на квадратную милю приходится меньше десятка человек, окруженное бесконечной гладью соленой воды. Но спустя полтора века после отцов-пионеров, основавших это пристанище в духе своего времени, разве они, их сыновья, что вернулись сюда, не были также пионерами, продолжающими на Тристане дело отцов в более сложные времена?

Ральф бросился бежать к огням, которые один за другим зажигались за низкими окнами. Он же опаздывает на занятия! Спотыкаясь в темноте о застывшие комья лавы, он два раза падал, но, вскочив, бежал быстрее. Когда он распахнул дверь школы, все уже сидели по местам, все те прилежные, кто пристрастился в Англии к учебе, кто вскоре должен будет сменить старших и кого сам Уолтер называл «этот чертов совет молодых»: Ульрик Раган, Джосс и Мэтью Твены, Тони Лоунесс и его брат Билл, к которому подсел Ральф. Агроном Сесил Эмери, по случаю ставший репетитором, с трудом и изредка сбиваясь, когда мешали помехи, чертил на доске схему динамо-машины; из стоящего на парте транзистора слышался голос далекого преподавателя, наверняка неспособного угадать, на каком расстоянии и в каких условиях он преподает тристанцам.

— Сегодня он работает неважно, — сказал Сесил, крутя ручки транзистора.

* * *

Островитяне собирались также и вдали от Тристана. В ожидании пастора Рида, который снимал в ризнице свой стихарь, Хью обошел церковь. Совсем плохая, но трогательная картинка, на которой изображена еловая шишка, аккуратно лежит под стеклом в витрине рядом с моделью ладьи королевы и несколькими подобранными в 1942 году на кладбище осколками гранат. Откуда этот упорный интерес прихода к своим бывшим верующим? На доске объявлений по-прежнему висит пришпиленный четырьмя кнопками старый номер «Тристан таймс». Когда Хью стал его разглядывать, подошел пастор.

— Он по меньшей мере трехмесячной давности, — сказал он, — но я все-таки вывешиваю его. Почти половина оставшихся тристанцев еще живут в Фоули, и все считают меня связным. Время от времени я собираю их после службы. Именно для этого я вас и пригласил: у нас к вам есть просьба.

— Как и следовало ожидать, наши друзья испытывают там большие трудности, — продолжал он, открывая дверь. — Если они смогли продержаться, то лишь благодаря невероятной воздержанности и накопленным сбережениям. Но всему есть предел.

— Я смутно слышал об этом, — ответил Хью. — Откровенно говоря, я должен сказать, что мой главный редактор пожал плечами, когда я предложил ему провести расследование… «Брось, — сказал он, — разве они не хотели вернуться в свою дыру? Пусть там и сидят!»

— В дыре совсем пусто, — подхватил пастор. — Еще немного, и нам лишь останется прикрыть ее могильной плитой. Сперва мы для Тристана сделали слишком много, а потом — недостаточно. Когда великодушие перестает быть зрелищем, оно мнит себя никчемным. Входите, я сейчас приду.

Хью перешел коридор, вошел в зал и с удивлением повел бровями. Вокруг стола сидело человек пятнадцать: есть на ком поупражнять память, которая хорошим журналистам присуща так же, как инспекторам полиции и королям.

— Мне выпало четыре дамы! — воскликнул Хью. — Шестьдесят строк на второй полосе с клише в три четверти на фоне парусов. Вы ведь Лу? А вы — Дженни. Знаю я вас, мистер. Но, простите меня, забыл вашу фамилию, мне казалось, что вы уехали. Разве не вы на причале перед «Борнхольмом»…

— Я, — подтвердил Элия. — Я уехал, но сразу, тем же пароходом, вернулся.

Пастор, вернувшийся в гражданском платье, стал называть фамилии: «Миссис Мэйкер, миссис Хэрди, мистер и миссис Уинг…» Хью все меньше ориентировался в этих именах. Все эти девушки переменили фамилии, обретя мужей, детей, легкость в следовании моде. Одна семья оставалась более тристанской, все с ярко-голубыми глазами, инкрустированными в бронзовый загар лиц: это семья Лазаретто, живущая в «Тристан клоуз», — тупике вблизи лагеря, названного так в память о пребывании общины тристанцев, которых сменили в бараках Кэлшота семьи рабочих, что строили электростанцию. Однако Элия, ни на шаг не отстававший от Хью и сам преследуемый по пятам женой Эстер, похоже, жаждал рассказать свою историю.

— Значит, там дела совсем плохи? — спросил Хью.

— Хуже некуда! — ответила Эстер. — Когда мы увидели сгоревший дом…

— О доме я знал, — перебил ее Элия, — но нас насмерть перепугала гора пепла над ним, совсем рядом. А кроме того, нужно вам сказать, что высадка, несмотря на баржу, едва не кончилась катастрофой. Люди смогли сойти на берег без особого труда. Но затем буря вынудила «Борнхольм» простоять на якоре целых десять дней. Мотало так сильно, что груз в баркасах стал кашей, а тюки унесло волной. Прибавьте к этой картине мертвеца: это был Август, который вышел из больницы, не послушав врачей, и подхватил воспаление брюшины. Если другие не уехали с нами назад, то лишь из-за страха вновь пересечь океан. Надо думать, администратор считал положение очень серьезным, потому что сам помчался в Кейптаун требовать строительства порта на Тристане. Мне потом писали, что он вернулся с готовым планом. Но дело пока не двигается.

Тут Нола, Дженни, Элия, Лу заговорили все разом:

— А ко всему этому еще и невезенье! Урожай картофеля уничтожили черви. Клубни были заражены.