Собрание сочинений. Том 1. Второе распятие Христа. Антихрист. Пьесы и рассказы (1901-1917),

22
18
20
22
24
26
28
30

Признаюсь, теперь я даже рад, что эта внезапная мысль помешала мне. Воображаю, какая нелепая сцена могла бы разыграться. Но тогда меня, может быть, и тянуло сделать эту выходку то, что она должна была бы кончиться бессмысленнейшим скандалом, скандалом настолько нелепым, что даже на действительную жизнь не походило бы. Кошмар! Кошмар! Это ли ещё не начало «новой жизни»?

Мысль, так ошеломившая меня, была такова: «Почему бы не пойти мне к Верочке».

Согласитесь, в этой мысли было много кое-чего ошеломляющего. Признаюсь, о Николае Эдуардовиче я тогда не подумал: во встрече с ним было слишком много трудностей. Вся суть была в Верочке.

Она была такая ещё маленькая, хрупкая, ей и в голову не могло придти ничего подобного, она ещё и понять-то была бы не в силах, на какие утончённости душа человеческая способна, – и вдруг перед такой-то девочкой взять да и распахнуть всю свою подноготную, вывернуть всего себя наизнанку, показать свою самую что ни на есть грязную «святая святых». Ведь тут столько завлекательного, такой соблазн, особенно если принять во внимание, что я не видал её с деревни и мы расстались с ней такими «простыми» друзьями.

Ну, я и не устоял. В тот же вечер пошёл к ним и, к величайшему своему счастью, застал Верочку одну. Странный произошёл между нами разговор – и более чем странно было его окончание. Конца такого, разумеется, я предвидеть не мог, но что касается самого разговора, то как же могло быть иначе. Ведь о самом-то главном, о том, чем душа живёт, у нас ни иносказательно, ни прямо говорить не принято. У нас язык-то к этому не приноровлен. Вы послушайте, о чём у нас разговаривают: или о пустяках, о самой что ни на есть серенькой повседневности, или уж глубокомысленные споры ведутся, так называемые «принципиальные разговоры». А всё, чем, собственно, и живёт-то человек: все его самые глубочайшие падения душевные, его радости, сомнения, всё развитие духа его, все болезни – это каждый человек сам по себе пережить и перестрадать должен. Ведь так, как в романах пишут, люди в действительной жизни никогда не говорят. Теперь это явление радует меня (из дальнейших «Записок» вы узнаете, почему), но тогда ещё я всеми нервами своими чувствовал ужас такого положения. Муку разговоров о пустяках особенно поймут натуры посложнее. Муку в полном смысле безысходную. В самом деле, сталкиваетесь вы с людьми? Должны ли вы разговаривать с ними? Должны – нельзя же молча сидеть. Душа ваша полна глубочайшими процессами духа, а вы говорите о чае. Не могут же все только и делать, что друг с другом исповедываться. «Уединяйтесь в такие минуты», – скажете вы. Но, во-первых, вся суть в том, что вы не знаете, когда и в каком месте заговорит в вас душа, – нельзя же бежать из-за стола, не допив стакана, а во-вторых, и это самое главное, в уединении не совершается самая острая сторона внутренней работы, она совершается среди людей, в связи с внешними впечатлениями. И вот такой сложный человек мало-помалу втягивается в эту роль смеющегося страдальца и мало-помалу доходит до того, что вы ни за что на свете по внешнему виду не определите, что де лается в его душе. Больше того: человек втягивается в своеобразную прелесть перешагивать через самые глубокие, самые головокружительные пропасти незаметно и невидимо ни для кого, в моменты балагурства и зубоскальства самого непростительного.

Такого мнения я держусь о других людях. Ну, а обо мне и говорить нечего. Я никогда и заикнуться не мог о том, что во мне делается. Как заколдованный актёр, по внушению чьей-то проклятой силы, залез я в костюм, замазался гримом и, изнемогая от усталости, изо дня в день, из года в год, не видя конца перед собой, должен играть одну и ту же ненавистную роль…

В этот вечер Верочка, как нарочно, была оживлена и весела чрезвычайно. Болтала она без умолку. Рассказывала о Трофиме Трофимовиче, о поездке на мельницу после моего отъезда из деревни, о какой-то пресмешной девочке, которая говорила: «Привези мне куклу, чтобы ётик был маленький, как ноготок там, где тейненький».

Мне она слова не давала сказать. Её оживление и наивная весёлость только ещё более подзадоривали меня. Смеясь, она нагибалась вперёд всем туловищем, и, глядя на неё, я думал: «Вот, постой, я тебя огорошу». И при мысли, как она побледнеет, как потемнеют глаза её и тоненькие ручки бессильно упадут на колени, сердце моё тревожно замирало и судорога кривила рот.

Вообще в моей внешности, очевидно, появилось что-то странное.

По крайней мере, Верочка внезапно переменила тон и, не по-детски серьёзно посмотрев мне прямо в глаза, тихо спросила:

– Что с вами?

Я так ждал этого момента, так ждал, что разговор как-нибудь случайно приблизится к нужной для меня черте, что вдруг заволновался весь; ничего не мог ответить и только улыбался, чувствуя, что улыбка выходит глупая, неуместная, и краснея за свою улыбку.

– Вы расстроены чем-то, – участливо продолжала Верочка, со вниманием осматривая меня. – Вы, может быть, нездоровы.

– Это вы так потому говорите, – запинаясь, начал я, – что вы ещё очень маленькая, совсем ещё девочка… Если бы вы побольше были, вы бы знали, что порядочные люди здоровыми никогда не бывают.

Верочка молча, с недоумением смотрела на меня. А мне только этого и нужно было.

– Да, да, – с жаром продолжал я, – что-нибудь надо одно выбирать – здоровье или порядочность. Нервы человеку для чего, вы думаете, даны? Для счастья, да, для счастья? Нервы даны, чтобы с ними жить при нормальных условиях, чтобы одну радость да безмерную благодать Божию ощущать. Чтобы с улыбкой встать, за день одно райское блаженство пережить, а вечером с той же улыбкой лечь спать. Вот для чего нервы даны. А вдруг вместо того, вместо райского-то блаженства, по ним с утра до вечера что есть силы палкой бьют. Какое же тут здоровье. Здоровыми могут быть или дети, или мерзавцы – потому что и те и другие ничего не видят дальше самих себя.

– Опять, опять вы за старое, – всплеснула Верочка руками и заговорила так же порывисто, с тем же увлечением, с которым она вообще всё делала. – Разве же мало на свете счастья? Разве мало на свете благодати Божией, как вы выразились? Нужно уметь видеть хорошее. Злое видеть гораздо легче, потому его и кажется больше в жизни. Вы говорите: «дети или мерзавцы». Разве можно так говорить? Вы не имеете права так говорить. Вы в Христа верите, а Христос о детях так не говорил… Просто вы капризничаете, вот что я вам скажу.

Но Верочка теперь для меня была не тем, что в деревне. Её упорство лишь ожесточило меня.

– Где это вы счастье увидали? – с ненавистью сказал я. – Вы ещё жизни не знаете. Всюду разврат, нищета, голод. Всюду люди страдают, до исступления страдают, до скрежета зубовного, а вы – «благодать Божия»! Позвольте-ка вас спросить, что, если бы человек от сырости, от голода, от разврата на глазах ваших умер, могли бы вы с улыбкой спать пойти? А что изменится оттого, что не на глазах? Для порядочного человека ничего не изменится. Порядочный человек одинаково людей любит, и когда они перед глазами страдают, и когда за версту страдают. А если так, то позвольте вам заявить, что не один человек, сотни людей мрут в подпольях. И раз вы это знаете, вы должны так же страдать, как если бы они умирали на ваших глазах. Порядочный человек ни одной минуты не проживает на свете без слёз…

– Неправда, неправда, – махала руками Верочка, вскакивая и от волнения бегая по комнате. – Прекрасно даже можно и улыбаться, и смеяться, и всё что хотите… Конечно, на свете много зла, я это тоже прекрасно знаю, не думайте, пожалуйста, только позвольте и вас тоже спросить: разве не существует нравственного удовлетворения? Как, по-вашему, неужели человек, который целый день с утра до вечера работает, приносит пользу, всего себя отдаёт на служение людям, на борьбу со злом и страданием, ужели такой человек не может, как вы выражаетесь, «с улыбкой спать пойти». Не может, не может? – наступала на меня Верочка.