Спальня помещалась во втором этаже и выходила единственным широким венецианским окном в сад; от окна спускалась вниз железная пожарная лестница. И ее ступени и подоконник были в нескольких местах запачканы кровью. У окна не было задвижки; только утром в день убийства в него вставили новое стекло вместо разбитого накануне самим барином. От лестницы следы, такие же, как в комнате убийства, вели к забору, отделявшему лаврухинский сад от обширного пустыря, круто спускавшегося к реке Тве. Здесь следы исчезали.
В убийстве был заподозрен стекольщик Вавила Тимофеев — горький пьяница, истый бич города, полный бездомовник. Против него говорили весьма веские улики. В одной из клумб лаврухинского цветника нашлась отлично отточенная окровавленная стамеска; своими размерами она пришлась как раз по ранам Евгении Николаевны. Стамеска принадлежала Вавиле. Утром пред убийством Вавила вставлял стекло в окно спальни и сильно побранился с Лаврухиной из-за платы. Вечером его видели, мертвецки пьяного, бродящим по пустырю, вдоль садового забора. Наконец, в дополнение всего, Вавила в ночь на семнадцатое сентября скрылся из У. Неделю спустя его арестовали в соседнем уезде, по доносу трактирщика, которому он предложил в залог похищенные вещи. Сапоги Вавилы аккуратно подошли к следам убийцы.
Несмотря на столь очевидную виновность, преступник упорно запирался и рассказывал в свое оправдание совсем фантастическую сказку: будто он, действительно, был семнадцатого сильно выпивши, и не помнит, где заснул. На другой день очнулся на берегу по ту сторону Твы, рядом с собой нашел свои сапоги, а у себя за пазухой драгоценные вещи, очень испугался, что его за такую находку засудят, и бросился в бега. Кто подложил ему вещи, и как он попал на другой берег Твы, — ему неизвестно. Понятно, что суд не удовлетворился нелепым лганьем преступника, и Вавила пошел на каторгу.
Смерть горячо любимой жены едва не убила Лаврухина. Он потерял рассудок и, помещенный в лечебницу душевнобольных, провел около года в самой мрачной меланхолии. Потом поправился, пришел в память, оставил больницу, начал гулять, бывать в обществе, ходить в гости, и особенно часто к Арсеньевым. В городе заговорили, что Лаврухин женится на Вере Арсеньевой, и скоро слухи оправдались.
Молодые супруги зажили отлично. Замечали только, что Лаврухин как будто опять начал хандрить, находится в большом подчинении у своей жены и, пожалуй, даже побаивается ее. Так прошел еще год.
Память смерти Евгении Николаевны совпадала с днем ангела Веры Михайловны. Семнадцатого сентября у Лаврухиных было много гостей. Хозяин весь вечер казался очень не в духе и довольно неудачно притворялся веселым. Вера Михайловна делала приготовления по хозяйству и, наконец, пригласила гостей закусить. За ужином она обратилась к мужу с каким-то вопросом, и тогда произошло нечто неожиданное и ужасное. Едва несчастная женщина произнесла "Валя!" — Лаврухин, как тигр, вскочил с места, с пеной у рта и с ножом в руке, которым только резал ростбиф. Безумного схватили, но уже слишком поздно: Вера Михайловна упала на пол бездыханною…
— Что вы сделали, несчастный?! — в отчаянии спросил убийцу Арсеньев.
— Теперь она не будет больше сводить меня с ума! — отвечал Лаврухин и лишился чувств. Через три дня он умер в больнице, ни разу не придя в себя — буйные припадки следовали один за другим. По смерти Лаврухина, между его бумагами, были найдены записки, где он рассказал странную историю своей жизни. Вот что он писал.
Я получил назначение в У. семь лет тому назад. Тогда я только что женился на Евгении Николаевне Рохаткиной. Моя первая жена была, как все помнят, маленьким совершенством: хороша собой, добра, как ангел, неглупа, прекрасно воспитана и с порядочным состоянием. Она меня обожала; мне казалось, что и я ее очень люблю. Вскоре моя страсть остыла, но мне было совестно показать охлаждение к женщине, достойной вечного и непрерывного поклонения, и я стал играть роль нежного супруга, каким еще недавно был на самом деле. Порою мне удавалось заигрываться до того, что я сам себя обманывал и снова верил в действительность уже не существующей любви. Но гораздо чаще ложь моих отношений к жене уязвляла меня горьким стыдом; тем не менее, показать себя в настоящем свете у меня никогда не хватало духа, и целые четыре года я громоздил перед Евгенией обман на обмане в словах, чувствах, поступках. Стыд своей трусости тяжело отзывался на мне, и из человека, полного жизненных сил и более или менее довольного судьбой, я сделался мрачным, унылым брюзгой. Презирая себя за слабоволие, я все надеялся, что авось как-нибудь, если уж я сам безвластен над собою, так хоть счастливый случай переменит и направит мой скучный быт по новому руслу.
В это самое время к доктору Арсеньеву приехала на житье его племянница Вера Михайловна — отслужившая срок пепиньерка одного из провинциальных институтов. Эта оригинальная девушка, не особенно красивая, с холодными руками и тусклым взором, произвела на меня весьма смутное впечатление: я сразу ощутил тоскливое предчувствие, что она не пройдет бесследной тенью в моей жизни, в душе моей шевельнулась безотчетная боязнь ее, и, несмотря на это, меня все-таки, как говорится, потянуло к ней. Покойной жене моей Вера Михайловна была глубоко антипатична: ее мертвенная бледность, ее странный взгляд, ее холодные руки почти пугали Евгению. А когда однажды обе женщины разговорились наедине, то Вера, оставив обычную молчаливость, высказала столько цинизма в своих убеждениях, столько сухого бессердечия и безверия, что Евгения совсем растерялась и искренно пожалела об институте, где Арсеньева была воспитательницей. Я лично, справясь с первым впечатлением, заинтересовался Верою, как новым лицом, как умною и развитою — совсем не похожей на барышень уездного городишка, — девушкой. Потом я начал находить, что она далеко недурна собою и очень изящна, и кончил тем, что влюбился в нее. Не знаю, угадывала ли Вера мои чувства, — в ее загадочных глазах никогда нельзя было ничего прочитать. Она не кокетничала со мною, но и не избегала меня Я, стыдясь своего увлечения, никогда не говорил с ней о любви.
Однажды в июле, днем, жены не было дома. Я лежал в своем кабинете на кушетке, закинув руки за голову, и думал о скуке своей жизни и о Вере. Легкий шорох в гостиной заставил меня подняться, и, отворив дверь, я увидел ту, о ком только что мечтал.
— Вы обещали мне, — сказала Вера своим ровным тихим голосом, — вы обещали мне позволить разобраться в старых портретах: их у вас, вы говорили, много валяется где-то. У меня выдалось свободное время — вот я и пришла.
Портреты были сложены на чердаке, и мы с Верой взобрались туда. День был жаркий и знойный, под раскаленной крышей было невыносимо душно. Вера внимательно вглядывалась в пыльные полотна, по-видимому, совсем не замечая волнения, овладевшего мною, едва мы остались вдвоем. А оно все росло, росло… и вдруг безумное влечение к этой женщине, как пламя, охватило всего меня, — и я овладел ею насильно.
Когда затем Вера взглянула в мои глаза, я задрожал. Я увидел белое, как полотно лицо, синие искривленные губы, широко раскрытые черные глаза, с нестерпимым враждебным блеском. Ни стыда, ни страха, ни отчаяния — одна злоба, и даже не гневная, а холодная, свирепая злоба легла на ее черты. Мне стало страшно. Вера приблизилась ко мне и, не отрывая от меня своего ненавистного взора, сказала внятными грозным шепотом:
— Теперь ты женишься на мне, или… ты пропал!
Потом отвернулась и спокойно начала спускаться по лестнице. Когда я собрался последовать за нею, она уже оставила мой дом.
Раньше я был неискренним, но честным человеком, и первое преступление легло тяжелым камнем мне на душу. Я не смел поднять глаза на жену, стыдился видеть себя в зеркале. Позор сознанья, что я — представитель правосудия, счастливый семьянин, развитой человек — оказался способным на гнусный зверский проступок, заедал мое существование, и позор был тем более велик, что меня сильнее, чем когда-либо, тянуло к Вере. Единственным возможным оправданием была для меня упорная мысль, должно быть, я действительно горячо люблю, если не мог справиться со своею страстью… Грозное лицо, дикие слова Веры стояли в моей памяти, и мучительное любопытство, какого мужчина не может не чувствовать к женщине, заставившей его бояться себя, влекло меня посмотреть на странную девушку и разгадать ее.
Мы увиделись, и судьба моя была решена. Я стал рабом Веры и весь ушел в одну идею: обладать ею на всю жизнь, назвать ее своею женою.
Между мною и Верой стояла Евгения.
В один темный вечер, когда в беседке арсеньевского сада — приюте наших преступных свиданий — теплый южный вечер дышал благоуханиями цветника, когда с синего неба смотрели на нас большие яркие звезды — я, задыхаясь от страсти между двумя поцелуями, ответил своей любовнице согласием на страшный приказ убить свою жену. С тех пор я жил словно в полусне, будто пьяный. Не удивительно, что я оказался в состоянии убить — ударить ножом, задушить, утопить. Мой ум сроднился с идеей необходимости убийства, и под ее давлением я мог бы опустить на Евгению свою руку машинально, словно исполняя свой долг. Но не понимаю, как я удержался от простого, грубого, непосредственного нападения на жену, как мог зародиться и вызреть в моей голове дьявольски тонкий план, которым я отправил на каторгу невинного человека, сам оставшись выше всяких подозрений. Я действовал как бы под внушением… О, Боже мой! Если б я мог забыть эти безумные ночи в арсеньевском саду, робкий свет сквозь шумящую листву тополей, бледное женское лицо со сверкающими глазами, цепкие узкие руки на моих плечах, и тихий ровный голос, нашептывающий мне кровавые слова!