— Нет, один. Я просто забывал об этом страхе, Бетти.
— Так лучше всего, — сказал Равик.
Бетти погрозила мне костлявым пальцем и улыбнулась. От ее улыбки становилось жутко: лицо у нее словно свело предсмертной судорогой.
— Стоит только взглянуть на него, и сразу видно, что он счастлив! воскликнула она и посмотрела на меня своими неподвижными, навыкате глазами.
— Кто может быть теперь счастлив, Бетти? — сказал я.
— Э нет, теперь я знаю: счастливы все, кто здоров. Только пока ты здоров, этого не замечаешь. А потом, когда поправишься, опять все забудешь. Но по-настоящему это можно осознать лишь перед смертью.
Она выпрямилась. Под ночной сорочкой из искусственного шелка груди ее висели, как пустые мешки.
— Все прочее — вздор, — сказала она чуть хриплым голосом, тяжело дыша.
— Ах, оставьте, Бетти, — сказал я. — У вас так много прекрасных воспоминаний. Так много друзей. А скольким людям вы помогли!
На минуту Бетти призадумалась. Потом сделала мне знак подойти поближе. Я неохотно приблизился: мне стало нехорошо от запаха мятных таблеток, уже мешавшегося с запахом тления.
— Это не имеет значения, — прошептала она. — В какой-то момент все перестанет иметь значение. Уж поверьте мне, я знаю.
Из серой гостиной появилась одна из двойняшек.
— Сегодня Бетти — в прострации, — сказал Равик и поднялся. — Cafard. Это с каждым бывает. У меня иной раз это продолжается неделями. Я зайду потом еще раз. Сделаю ей укол.
— Cafard, — прошептала Бетти. — Cafard еще значит и лицемерие. Каждый раз, произнося это слово, кажется, будто мы во Франции. Даже вспоминать страшно! Оказывается, человеческому несчастью нет предела, не так ли, Равик?
— Да, Бетти. И счастью, пожалуй, тоже. Ведь здесь за вами не следит гестапо.
— Нет, следит.
Равик усмехнулся.
— Оно следит за всеми нами, но не слишком пристально и часто теряет нас из виду.
Он ушел. Одна из двойняшек Коллер разложила на одеяле у Бетти несколько фотографий.
— Оливаерплац, Бетти. Еще до нацистов!