— Говорил мне государь-князь…
— Заступись за меня, владыка… Заступись. Почто же князь меня наследия моего лишает? Али я чем провинился? Всегда был ему верный слуга.
— Князь к тебе милостив, он тебе вотчину хочет дать. А чин тысяцкого не по нем. Что ж я могу, чадо? Мое дело Бога молить, а не в князьи дела мешаться. А скорбеть тебе, сдается, и не о чем. Кабы князю ты был не люб…
— Не люб! — воскликнул Вельяминов, вспыхнув и вскочив на ноги. — Не люб и есть! Испокон века тысяцкие были… И отец мой, и дед, и прадед в тысяцких сидели. Что же я за бессчастный? Вотчину даст… Да не надо мне ее. Хочу тысяцким быть.
— Нет, я тебе не заступник, — с некоторою строгостью промолвил святой владыка, — абы нужда была большая, абы точно обижен был, тогда бы я заступился… А у тебя суетность. Тебе хочется власть над людьми иметь, превыше других стать…
Святитель взглянул на бледное, со следами слез лицо Ивана, и его доброму сердцу стало жаль юноши.
— Ты не крушись, — заговорил он мягко, — я не в осуждение, а в назидание… Гони мысли суетные, Богу молись, служи князю-государю верой-правдой, и он тебя не забудет. А коли что, тогда и я тебе пособлю. Иди с миром, чадо.
Странную противоположность один другому представляли эти два человека. Один из них, старец, смотрел ясным, глубоким взглядом; тихою ласкою веяло от его величественного лица, обрамленного белоснежною бородою; сказывалась какая-то мощь духа в этом слабом, согбенном теле.
Второй — юноша, стройный как тополь, могучий как богатырь — стоял понурый, со злобно блестящими глазами и искаженными чертами лица; брови сдвинулись, словно кому-то грозя, около глаз залегли темные полосы. В этот миг он казался олицетворением злобы.
Не отозвались слова святого старца в душе Ивана: дух зла овладел им и ожесточил сердце. Он ушел от владыки еще более озлобленным, еще более отчаявшимся.
Когда он шел по улице, прохожие с удивлением и боязнью сторонились от него: таким волчьим взглядом окидывал он их. В нем едва признавали юного Вельяминова, которого привыкли видеть с открытым приветливым лицом и ясным взглядом.
Он словно постарел на десяток лет.
— И владыка не заступился! Кто же заступится? Ужели так-таки ничего и не поделать? Нет же, нет! Не буду тысяцким, буду еще большим. А князю-государю отплачу… Погоди, дай срок!
И злобные мысли вихрем теснились в голове.
Он вернулся в свой дом — обширный и крепкий — и затворился в одрине[4].
Он не вышел к обеду, не сел за ужин.
Слуги перешептывались и дивились, прислушиваясь к его шагам — ровным, непрестанным.
— Чай, все по отце скорбит.
— Не ест, не пьет — уж это бог знает что.
— За сердце взяло.