– Что, если я ее коснусь?
– Не знаю, – ответил он. – Лучше не пробовать.
– Любопытно, – сказал я. – Откуда взялся тот солнечный луч?
– Действительно как будто солнечный. Он всегда появляется, когда я погружаю в жидкость нечто живое. А вдруг, – продолжал он с улыбкой, – это искра жизни, стремящаяся к своему источнику?
Я погрозил ему муштабелем[3], но он лишь рассмеялся и сменил тему:
– Останься на ланч. Женевьева вот-вот вернется.
– Я видел, она шла к утренней мессе, – ответил я. – Свежая и прекрасная, как эта лилия, пока ты ее не испортил.
– Испортил? Так ты думаешь? – Борис помрачнел.
– Испортил, сохранил, трудно сказать.
Мы сидели в углу студии рядом с неоконченными «Мойрами». Он откинулся на софу, крутя резец в пальцах, снова и снова поглядывая на скульптуру.
– Кстати, – проговорил он, – я закончил старую, скучную «Ариадну» и, полагаю, отправлю ее в Салон. Она – все, что у меня сейчас есть, но после успеха «Мадонны», стыдно посылать такую безделицу.
«Мадонна» – мраморный шедевр, для которого позировала Женевьева, – была сенсацией прошлогодней выставки. Я рассматривал «Ариадну». Мастерское исполнение, и все же Борис оказался прав: от него ожидали большего. Увы, невозможно было и помыслить о том, чтобы закончить к открытию Салона восхитительную и ужасную группу, наполовину выступавшую из камня за моей спиной. «Мойрам» придется подождать.
Мы гордились Борисом Ивэйном. Считали своим – он говорил, что рожден в Америке, хотя его отец был французом, а мать – русской. Каждый в
Женевьева была прелестна: ее лицо, безмятежное, какое и должно быть у Мадонны, наводило на мысли о Санктусе из «Мессы» Гуно. Впрочем, я всегда радовался, когда за этим настроением следовали, как мы говорили, «апрельские капризы». Она была изменчива, как апрель: утром – серьезная, величественная и нежная, в полдень – насмешливая и своенравная, а вечером от нее можно было ожидать чего угодно. Я предпочитал видеть ее такой, ибо небесная чистота ранила мое сердце. Я грезил о Женевьеве, когда Борис заговорил вновь:
– Что ты думаешь о моем открытии, Алек?
– Думаю, оно восхитительно.
– Я не стану им пользоваться, поверь, только удовлетворю любопытство насколько возможно. Тайна умрет вместе со мной.
– Это уничтожило бы скульптуру, разве не так? С возникновением фотографии мы, художники, потеряли все, чего достигли.
Борис кивнул, играя лезвием резца.
– Это новое ужасающее открытие повредит миру искусства. Нет, я никогда никому не открою своего секрета, – медленно сказал он.