Повести. Дневник

22
18
20
22
24
26
28
30

Боже!.. Кровь подступает к моей голове, сердце мое рвется... смерть, смерть идет ко мне... Господи, еще день... еще час жизни... чтоб я могла еще подумать о нем... перечесть мое письмо к нему... там не все еще сказано...

Мне хуже, хуже... Константин, помни обо мне... я люблю тебя...

Прошло еще два месяца. Весеннее время оживило княгиню Галицкую. Муж ее плакал от радости, лелеял ее, не отходил от нее. Весь город не мог налюбоваться на молодых супругов.

Догадался ли Сакс о чем-нибудь или остался доволен житьем Полиньки, только он выехал из Флоренции. Около года следил он за князем и его женою, шаг за шагом, как выразился он, передавая Галицкому свою Полиньку.

Надо было ему отдохнуть. Он уехал в Россию и поселился в крымском имении Залешина. Только напрасно старался добрый пантагрюэлист откормить своего тощего приятеля: брюхо у Сакса не вырастало, и лицо его не принимало жирной полноты, так приятной взгляду почтенного поклонника Рабле.

В один из тихих июньских вечеров Сакс сидел, задумавшись, на крутой горе, узкою площадкою отделенной от вечно шумящего моря. Сзади его, как на театральном занавесе, раскидывалась длинная перспектива лугов, пересеченных рощами, и полукруглый лес замыкал эту роскошную перспективу. Зонтиковершинные тополи будто плавали в розовом и прозрачном воздухе.

А под ногами его тихо плескалось море, набегая на песчаный берег под самые скалы. Дым от проходящего парохода стлался вдали, и где-то замирала тихая песня рыбака.

Толстый камердинер Залешина подошел к Саксу и подал ему письмо с черной печатью и заграничным штемпелем.

Полиньки не было уже на свете. То было последнее ее письмо, которое писала она и перечитывала по ночам. Что было в нем написано, знали только бог, да Сакс, да сама Полинька...

РАССКАЗ АЛЕКСЕЯ ДМИТРИЧА

ПОВЕСТЬ

ВЕЧЕР ПЕРВЫЙ

Истинно вредные, даже богопротивные мысли лезут человеку в голову, если человек этот, промотавшись дочиста, сидит один в тесной своей комнате, вечером, в ту пору, когда весь Петербург пляшет или слушает оперу. С задором и враждою смотрит бедный затворник и на общество и на все его законы да строит утопию за утопиею, то грязную, то тихую, по наклонности собственного своего характера. Строить утопии вещь чрезвычайно полезная: мало-помалу грустные мысли начинают улегаться, серая комнатка оживляется, грациозные образы начинают порхать перед мечтателем поневоле, затрогивают его, кокетничают с ним, советуют ему встречать огорчения насмешкою, переносить нужду с беззаботностью влюбленного мальчика.

За неимением лучшего можно еще иногда сидеть одному в своей комнате, но плохо человеку, которого судьба, позабыв наделить любовью к семейственности, поминутно сталкивает с особами, может быть и дорогими, но слабыми, несогласными и несносными. Не удастся бедному мечтателю и одному посидеть, не дадут ему строить утопий! откуда явится докучливое участие, откуда набредет куча патриархальных физиономий с вечно кислыми улыбками, с несносною, молчаливою моралью!

Тут-то наступает разгул грустным мечтам о гордом одиночестве, о бесполезности и бестолковости многих семейных отношений! Да, плохо иногда бывает промотавшемуся человеку.

Таким образом думал я, надевая шубу и отправляясь к приятелю моему Алексею Дмитричу, который обладал великим достоинством в приятеле, а именно почти всегда сидел дома. Почему он всегда сидел дома, это я сейчас объясню.

Алексей Дмитрич был человек военный — правда, военный только по мундиру. Образ жизни его был несколько странен и слишком регулярен для военного человека. Он вставал обыкновенно в восемь часов утра, пил чай с неимоверною медленностью, отправлялся учить свою роту, учил ее с большою заботливостию и старанием и продолжал это занятие до тех пор, пока желудок его не начинал требовать пищи. Почувствовав аппетит, приятель мой тотчас же кончал свое дело, не стесняясь никакими обстоятельствами, и с быстротою урагана устремлялся домой, где обед был готов во всякую пору начиная с одиннадцати часов. Никто в мире не мог бы остановить Алексея Дмитрича, когда он шел обедать, — догнать его можно было только на лошади.

После длинного обеда Алексей Дмитрич приказывал закрыть ставни, ложился спать и спал изумительно долго, потом шел гулять по улице. Если погода была ясная и дорога сухая, лицо его было спокойно; в противном случае гулянье действовало вредно на его нервы. Он угрюмо глядел на проходящих и пел себе под нос басовые итальянские арии, которые, как всем известно, отличаются свирепостью и тона, и содержания.

Потом он пил чай дома, и тут решалась участь остальной части дня. Если приходили к нему в это время приятели, он оставлял их у себя до поздней ночи, пел, спорил о театре, рассказывал скандалезные анекдоты, и веселость его скоро оживляла всю компанию. Но Алексей Дмитрич принадлежал к тому небольшому разряду людей, которые по произволу могут быть веселыми и скучными; а такие люди, если глубже в них всматриваться, веселостью своею часто наводят на грустные размышления.

Собеседники Алексея Дмитрича не принадлежали к числу той молодежи, которая десятками торчит в цирках и прочих публичных собраниях, в опере громко назначает друг другу свидания у какой-нибудь апокрифической графини да удивляет смиренных людей крутоватостью своей груди и воинственностию осанки. У приятеля моего сходились по вечерам все люди худенькие, желчные и бледные, ленивые и капризные, иногда восторженные до ребячества, иногда насмешливые и полные отрицания. Юность этих людей не была взлелеяна честолюбивыми надеждами и энциклопедическим всезнанием: вечное шатанье и жизнь нараспашку наградили их умом практическим, сблизили их и с высшими и с низшими слоями общества, заставили их горячо любить тот из этих классов, который более всего нуждается в сочувствии и заботливости.

Если же вечер проходил без собеседников, Алексей Дмитрич читал газеты часа с полтора и в десять часов «отправлялся в объятия Нептуна»[64], как выражается один мой знакомый, очень ученый, но не весьма сведущий в мифологии.