Дело Николя Ле Флока

22
18
20
22
24
26
28
30

— Господин комиссар, — произнес Бурдо, — я нашел вам пристанище на ночь. Наш друг согласился приютить вас у себя в доме. Там вас никто не станет искать.

Он смущенно закашлялся, понимая, что слова его могли показаться палачу оскорбительными.

— Давайте встретимся с вами завтра утром возле дворца Меню Плезир[13], ближе к полудню. Мы продолжим расследование, которое, как мне кажется, пока недалеко продвинулось. Разумеется, из вскрытия следует, что жертва была отравлена, однако причины и обстоятельства отравления по-прежнему неизвестны.

Николя снял очки.

— Совесть не позволяет мне подвергать риску нашего друга: ведь я могу скомпрометировать его.

— Сударь, — произнес Сансон, — для меня ваш визит — большая честь. Не тревожьтесь, я ничем не рискую. Нельзя потерять должность, которой у тебя нет. А когда настанет день официального вступления, подозреваю, что конкурентов у меня не будет!

— Как! — воскликнул Николя. — Вас еще не ввели в должность? Однако все давно уже величают вас Парижским господином.

Палач печально улыбнулся.

— Мой отец жив, а назначить нового палача, если прежний еще жив, может только Его Величество. Когда настанет урочный день, король специальным письмом подтвердит мои полномочия и окончательно утвердит меня в должности.

— Но кто же ваш отец, и где он теперь? — удивленно спросил Бурдо.

— Мой отец, Шарль Жан Батист Сансон, удалился в деревню, после того как в 1754 году у него парализовало руку. Поэтому, как я уже вам рассказывал, во время казни цареубийцы Дамьена в 1757 году обязанность палача исполнял мой дядя Габриэль, а я был у него подручным. Дядя до сих пор не может без ужаса вспоминать тот день, настолько кровавой оказалась та казнь.

— Если я не ошибаюсь, когда казнили Лалли, барона де Толлендаля, ваш отец еще исполнял свои обязанности.

— Совершенно верно. Отец знал барона. Однажды, когда барон еще был молодым офицером Ирландского королевского полка, он попал под проливной дождь, и мы пригласили его к себе переждать непогоду. Тогда ему пришла в голову странная идея: он захотел посмотреть на орудия ремесла моего отца. Проведя пальцем по отточенному лезвию тяжелого обоюдоострого меча, он заметил, что таким мечом можно отсечь голову с одного удара. А затем он сказал поразительную фразу: «Если когда-либо случаю будет угодно отдать меня в ваши руки, обещайте сделать свое дело с одного удара».

— И что потом? — спросил Николя.

— После того как барону пришлось сдать крепость Пондишери, его обвинили в измене и заявили, что он продался англичанам. Тогда отец вспомнил обещание, данное молодому офицеру, и приехал из деревни в Париж. Но когда пришло время исполнить приговор, отец с отчаянием убедился, что у него уже нет былой силы: меч стал для него слишком тяжел. И тогда он передал свою страшную и… почетную обязанность мне. Но…

Опустив голову, Сансон глубоко задышал.

— …приговоренному было семьдесят четыре года, его длинные седые волосы, собранные в хвост, развязались и упали на плечи. Поэтому, когда я опустил меч, острие соскользнуло и лишь раздробило барону челюсть. Толпа на Гревской площади угрожающе заворчала. Господин де Лалли корчился от боли, а я не знал, что делать. Тогда отец, со скоростью и проворством, которых в его возрасте от него никто не ожидал, вырвал у меня из рук орудие казни и одним ударом отсек приговоренному голову; не выдержав нахлынувших на него чувств, он без сил упал на помост рядом с казненным.

— И я полагаю, с тех пор вам не доводилось брать в руки меч?

— Увы! Еще как доводилось. Шевалье де Ла Барр, обвиненный в богохульстве за то, что он якобы не снял шляпу при виде проходящей мимо процессии со святыми дарами и, по слухам, изрезал деревянную статую Христа на мосту в Абвиле, имел несчастье попасть в мои руки. Несмотря на зыбкие доказательства, его присудили к отсечению кисти, вырыванию языка и сожжению на костре. Он направил апелляцию в Парижский парламент, и тот даровал ему милость, решив, что ему сначала отсекут голову, а затем уж сожгут. Бедному молодому человеку было всего девятнадцать лет…

— Не тот ли это юноша, — спросил Бурдо, — чьей реабилитации во всеуслышание требует Вольтер?