— Я и сам не знаю почему. Несколько раз принимался писать и всякий раз рвал в клочки. Вам нельзя писать обыкновенными словами.
— Ну вот еще глупости! Почему же нельзя? Всем пишут, а мне нельзя. Помните, как вы промчались мимо меня на взмыленном коне, и я сравнила вас с Печориным?
— Как не помнить! Все помню. Еще помню, как мы, мальчишки, читали в степи «Овод», и вы потом являлись мне ночами в образе Джеммы.
— А вот этого-то я и не знала. Но я не люблю Джемму, Овод лучше. — Девушка присела на сырой холмик и, съежившись, натянула на голые ноги платье. Лука поглядел на ее тонкий, освещенный луною профиль, на чуть-чуть удлиненный подбородок. Видно было, что она озябла. Лука опустился на колени и, не замечая холода влажной земли, принялся растирать ладонями ноги Шурочки, сначала подъем, затем, видя, что она не протестует и не сопротивляется, крепкие икры. И наконец, круглые прохладные колени. Никогда еще не испытанное блаженство охватило все его существо, хотелось поцеловать эти худенькие озябшие ноги. Шурочка не отстранилась и ничего не сказала. Сидела неподвижно.
Внизу, на полотне, загудел поезд, налетел будто ветер, замелькали освещенные окна вагонов, приятно защекотал ноздри запах каменноугольного дыма и отработанного пара.
Шурочка отпрянула, будто ее могли увидеть из окон поезда.
— В первый раз после войны вижу поезд с освещенными окнами, — сказала она. И вздохнула. — В хорошем месте мы схоронили маму. Отсюда вся Чаруса видна… В мае я буду сюда приходить уроки учить.
Лука поднялся, отряхнул грязь с колен. С низины, там, где извивалась железная дорога, наполз душистый весенний туман, огни Чарусы поблекли и расплылись, напоминая золотую цветочную пыльцу. Где-то далеко-далеко возникла песня. Она все приближалась, и вскоре из тумана вынырнула обнявшаяся пара. Демобилизованный красноармеец, в шинели, с тонкими ногами, обвитыми спиралью обмоток, шел рядом с девушкой, обутой в непомерно большие ботинки, и распевал. Приблизившись к Луке, красноармеец спросил:
— Табачку не отсыпешь, товарищ?
— К сожалению, я не курю, — ответил Лука.
— Курить еще не научился, а любовь уже крутишь. Эх ты, комсомол, — насмешливо пожурил красноармеец и, поддерживая под локоть свою спутницу, прошел по тропинке вниз, и вскоре они растворились в тумане.
— Что ж, пора и нам восвояси, — попросила Шурочка.
Они поднялись и не спеша пошли по тропинке через все кладбище, заросшее кустами густой сирени.
Кладбище было молодое. Здесь не было ни памятников, ни оград, только кое-где, как мальчишки, играющие в прятки, словно раскрылив руки, стояли невысокие деревянные кресты. Казалось, еще мгновение, и они разбегутся во все стороны.
У одного из крестов, ближе к тропинке, стоял парень и, обняв девушку, запрокинув ее голову, целовал в губы.
— Целуются, а, наверное, не догадываются, у чьей могилы, — ужаснулась Шурочка.
— Чья же это могила? — полюбопытствовал Лука.
— В прошлом году тут расстреляли бандита, Ваньку Пятисотского. Говорят, он путался с Врангелем, затем тайно вернулся в Чарусу, занялся прежним своим ремеслом, но его выдала собственная жена. Судили его в клубе на скотобойне. Суд еще заседал, а на кладбище уже рыли могилу, затем залили ее водой. Многие бегали смотреть на казнь.
— А ты?
— Я воздержалась. Страх как не люблю, когда убивают живое!