С высоты трибуны, пахнущей свежим тесом, Назар Гаврилович увидел, как от слов его, словно один человек, шелохнулась многоликая толпа. Люди тянулись к нему, приподымались на цыпочки, чтобы получше видеть.
— Заградиловки не дают нам никакой воли, ничего не можно ни продать, ни купить… а какая ж это жизня без торговли? Так, срамота одна и заушенье.
Люди стали дышать чаще. Из раздувавшихся ноздрей повалил парок, серебристым инеем оседал на черном ворсе матросских бушлатов.
Старик удачно выбрал время перевести дух, поправил красный бант, алевший у него на груди, и, разжигая интерес, произнес:
— Я расскажу такое, что вам даже и во сне никогда не снилось…
Толпа насторожилась, слушала внимательно, боясь пропустить хоть одно слово.
Назар Гаврилович принялся говорить о том, как коммунисты в деревнях силой забирают у мужиков хлеб. Приплетая небылицы, поведал о голоде. Перед его глазами встала на минуту босая, растерзанная Химка, и он во всех подробностях, со вкусом рассказал затаившим дыхание людям, как нищенка сожрала собственную дочку. Последнее время он сам, не зная почему, часто думал об этой девчонке, которую, может быть, даже и не видел никогда: мало ли их бегало по заросшим колючками улицам села!
Толпа загудела. Раздались залихватские высвисты, выкрики, улюлюканье: вот до какого безобразия довели власти народ…
— Опять же многие хлеборобы, особливо те, которые не согласные молчать, законопачены в подвалы Чека. А кто их оттуда вызволит, окромя вас, дети мои, как вы есть авангард революции? У всего народа только одна надея на вас.
Кулак умел управлять дикими, необъезженными жеребцами, мог пустить их в полет бешеным стелющимся наметом, так что со стороны казалось — они понесли, и никакая уже сила не сможет остановить их; мог и одним рывком вожжей укротить и даже задержать облюбованном месте бешеный конский бег. Сейчас он чувствовал такое же горячее возбуждение. Он был уверен — помани сейчас эту толпу, и она ринется за ним, куда он велит: на убийство, на разбой, на смерть; вот так же шли оголтелые толпы за батькой Махно.
Похоже, молодость его, с которой он расстался бог знает когда, воскресла снова. И, подумав об этом, Назар Гаврилович закричал с новой силой:
— Хлеборобу нужна своя, крестьянская власть, а ему насажали на шею разных стрекулистов в очках, с наганами при бедре. Раз свобода, так всем свобода, и мужику тоже подавай свободу. — Задевая по больному месту, напомнил: — Ведь вы тоже не графья какие, а мужицкие дети. — Памятуя наказ Петриченко, Федорец одним вздохом выкрикнул лозунг, зазубренный еще с вечера: — Вся власть Советам, но без коммунистов!
Где-то в самом конце площади ударили в озябшие ладоши. Толпа подхватила аплодисменты, и они пошли на трибуну, словно волна на берег. Матросы застучали сапогами, закричали, в воздух взвились бескозырки.
— Правильно!
— Верно!
— Крой дальше, папаша!
Ковалев подумал: «Такой может тысячи сбить с панталыку», выругался, передвинул маузер на живот, чтобы в случае нужды легче дотянуться до него рукой.
Охмелевший от счастья, Федорец пытался еще что-то говорить, подымал кулаки кверху. Но его уже никто не слушал. Слова его растворялись в шуме и бурных криках.
— Шаляпин не срывал таких оваций, как вы, — шепнул Петриченко старику, спустившемуся с трибуны прямо в объятия отца Пафнутия. — Спасибо, уважил. Не забудем вашей услуги.
— Слово имеет товарищ Калинин, — бесстрастно объявил председатель и принялся набивать махоркой обкуренную люльку.