И увидел я однажды, как в одном маленьком еврейском селении, куда мы явились вслед за белыми, он остановился над трупом рыженькой девочки, изнасилованной и убитой убежавшими добровольцами.
Она лежала возле колодца, в разодранной рубашке; на голом животе кишели золотистые мухи. Он постоял немного, потом медленно стал снимать с себя шинель и, укрыв девочку, внес ее в ближайшую избу. Нес, а лицо его серело. И стало таким, что только тогда я впервые узнал, как может каменеть человеческое живое лицо.
А несколько часов спустя мимо него провели на расстрел двух мародеров, и он даже не обернулся, когда один из них завыл, валяясь в ногах конвоя.
Когда мы заняли город В., «атамана» назначили председателем Чека. Он молча подчинился этому назначению. Он всегда молчал. И без лишних слов он от мокрых полей, ночевок на голой земле перешел в кабинет нелепо богатого барского особняка.
Смерть косила людей, на кровавой ниве люди падали, как колосья в бурю, и, словно между двух межей, он шел посреди жизни и смерти — прямо, не сгибаясь.
Вскоре из центра приехал новый товарищ, посланный для работы в Чека — Торопова Наташа, девушка лет двадцати пяти.
Худенькая, даже хрупкая, — вот-вот перегнется — и пополам, она оказалась крепче и выносливее всех. Когда следили за полковником Прахоменко и его группой, Торопова две недели ни разу не прилегла. Да и заговор-то раскрыла она.
Дурнушка, с чуть раскосыми глазами, она казалась такой же незаметной, как пепельница на столе предчека. Но стоило ей только улыбнуться, как каждый из нас терялся: не благоговел, не восторгался, не загорался по-мужски, а именно терялся.
Улыбка ее внезапная так же внезапно ударяла и отнимала всякую возможность соображать, понимать, догадываться, искать объяснения непонятному.
Человек терял нить — он переставал ориентироваться.
И я однажды понял: первым, кто потеряет нить свою, будет «атаман».
Я еще мог соображать: другие — давно разучились.
И они сошлись.
И вот все прошло предо мной — и я видел: «атаман» изнемогал от любви, всю свою нерастраченную любовь, всю свою припрятанную жажду своего человеческого счастья он уместил на улыбчивых губах под раскосыми глазами.
Закрываю глаза — и вижу их обоих в бешеной напряженной работе. И их вдвоем наедине — ладонь его, на которой она могла поместиться вся, и крохотную ручку ее, всегда в фиолетовых пятнах от чернильного карандаша, точно гимназисточка, вот только беленького фартучка нет, а каштановая коса переброшена за плечо, — когда удается час-другой отдохнуть на клеенчатом диване в номере бывшей Дворянской гостиницы.
Закрываю глаза — и слышу, как «атаман» поет.
Около года жил с ним бок о бок, вместе убегали, вместе нападали, вместе глядели смерти прямо в переносицу, — и не знал, что «атаман» поет, что любит он русскую, вольную даже в рабстве, песню.
А вот она на пятый день заставила его запеть.
И слышу, как просит она, чуть лениво слова растягивая:
— А я полежу, а я отдохну, а ты спой мне мою любимую.