Том 8. Труженики моря

22
18
20
22
24
26
28
30

Позже, когда строилась набережная, заезжий дом снесли. Но в те годы море подходило к городским воротам Сен-Венсана и Динана; во время отлива из Сен-Мало в Сен-Серван и обратно ездили в двуколках и колясках, которые сновали между судами, объезжая якоря, канаты и буйки, чуть не натыкаясь кожаным верхом на низкие реи или утлегари. От прилива до прилива кучера гнали лошадей по песку там, где шесть часов спустя ветер подхлестывал волны. Прежде здесь по всему побережью Сен-Мало рыскали две дюжины сторожевых псов, которые в 1770 году загрызли морского офицера.

Собаки переусердствовали, и их уничтожили. Теперь уже не слышно по ночам собачьего лая между Большим и Малым Таларом.

Сьер Клюбен останавливался в «Гостинице Жана». Там находилась французская контора Дюранды.

Там ели и пили таможенные чиновники и береговая охрана. Им был отведен особый стол. Таможенные чиновники из Биника встречались там с таможенниками из Сен-Мало, что было весьма полезно для дела.

Сюда заглядывали и шкиперы, но ели они за другим столом.

Сьер Клюбен подсаживался то к тем, то к другим, однако охотнее к столу таможенников, чем судовладельцев. Везде он был желанным гостем.

Кормили здесь вкусно. Чужеземным морякам предлагались на выбор напитки всех стран света. Какого-нибудь щеголеватого матросика из Бильбао угощали здесь «геладой». Пили там и «стату», как в Гринвиче, и коричневатый «гез», как в Антверпене.

Бывало, капитаны дальнего плавания и судохозяева присоединялись к шкиперской трапезе. Обменивались новостями: «Как дела с сахаром?» — «Прибывает небольшими партиями. Но ходят слухи, что вот-вот прибудут три тысячи мешков из Бомбея и пятьсот бочек из Сагуа». — «Увидите, что правые одержат верх над Вилелем». — «А как индиго?» — «Всего лишь семь тюков из Гватемалы». — «Нанина-Жюли» стоит на рейде. Красивое трехмачтовое судно из Бретани». — «Еще два города Ла-Платы повздорили из-за выеденного яйца». — «Когда Монтевидео жиреет, Буэнос-Айрес тощает». — «Пришлось перегружать с «Царицы неба» товары, забракованные в Калао». — «На какао хороший спрос; мешки каракского идут по двести тридцать четыре, а тринидадского — по семьдесят три». — «Говорят, во время смотра на Марсовом поле кричали: «Долой министров!» — «Просоленные невыделанные кожи «саладерос» — продаются по шестидесяти франков — бычьи, а коровьи — по сорока восьми». — «Что, перешли Балканы? А где Дибич?»[123] — «В Сан-Франциско не хватает анисовой водки. С планьольским оливковым маслом затишье. Центнер швейцарского сыра — тридцать два франка». — «Умер, что ли, Лев Двенадцатый[124]?» — и т. д.

Все это обсуждалось шумно, во весь голос. За столом таможенных чиновников и береговой охраны говорили потише.

Свои дела береговая и портовая полиция не стремилась предавать особой гласности и не откровенничала.

За шкиперским столом председательствовал старый капитан дальнего плавания Жертре-Габуро. Жертре-Габуро был не человек, а барометр. Он так сжился с морем, что безошибочно предсказывал погоду. Он устанавливал ее заранее. Он выслушивал ветер, щупал пульс отлива и прилива. Туче он говорил: «А ну-ка, покажи язык» — иными словами, молнию. Он был врачом волн, бризов, шквала. Океан был его пациентом. Он обошел весь свет, как врач обходит больницу, изучая каждый климат, его здоровье и немощи. Он основательно знал патологию времен года. Он сообщал такие факты: «Как-то в 1796 году барометр упал на три деления ниже бури». Он был моряком по призванию. Ненавидел Англию всей силой своей любви к морю. Тщательно изучал английский флот, чтобы знать его слабые стороны. Умел объяснить, чем «Соверен» 1637 года отличался от «Королевского Вильяма» 1670 года и от «Победы» 1755 года. Сравнивая надводные части судов, он сожалел, что на палубах английских кораблей больше нет башен, а на мачтах — воронкообразных марсов, как на «Большом Гарри» в 1514 году, — сожалел потому, что они были отличной целью для французских ядер. Нации он различал лишь по их флоту; его речи была присуща своеобразная синонимика. Так, Англию он называл «Маячно-лоцманская корпорация», Шотландию — «Северная контора», а Ирландию — «Балласт на борту». Запас сведений был у него неисчерпаем; он был ходячим учебником и календарем, справочником мер и тарифов. Наизусть знал таксу маяков, в особенности английских: пенни с тонны при проходе мимо такого-то маяка, фартинг — при проходе мимо другого. Он говорил: «Маяк Смолл-Рок прежде расходовал всего лишь двести галлонов масла, а теперь сжигает полторы тысячи». Однажды капитан опасно заболел в плавании, и, когда весь экипаж, думая, что он умирает, обступил его койку, он, превозмогая предсмертную икоту, вдруг обратился к корабельному плотнику: «Надо бы вырезать в эзельгофтах по гнезду с каждой стороны для чугунных шкивов с железной осью и пропустить через них стень-вынтрепы». Из всего этого явствует, что он был человек незаурядный.

Шкиперы и чиновники почти никогда не вели за столом разговора на общую тему. Все же такой случай произошел в самом начале февраля, именно в то время, до которого мы довели наше повествование. Внимание привлекало трехмачтовое судно «Тамолипас» и его капитан Зуэла; судно пришло из Чили и должно было туда вернуться. Шкиперы интересовались его грузом, чиновники — скоростью хода.

Капитан Зуэла из Копиапо был не то чилиец, не то колумбиец, весьма независимо принимавший участие в войнах за независимость, склонявшийся то на сторону Боливара[125], то на сторону Морильо[126], смотря по тому, что было выгоднее. Он разбогател, оказывая услуги и тем и другим. Зуэла был ярым приверженцем Бурбонов и бонапартистом, либералом и монархистом, атеистом и католиком. Он принадлежал к той огромной партии, которую можно назвать доходной партией. Время от времени он приезжал во Францию по делам и, если верить слухам, охотно оказывал на своем корабле гостеприимство беглецам всех мастей, банкротам или политическим изгнанникам — не все ли равно кому? — лишь бы они были платежеспособны. Проделывал он это весьма просто. Беглец ждал в укромном уголке на берегу, и Зуэла, прежде чем сняться с якоря, посылал за ним шлюпку. Так в предыдущий рейс он вывез беглеца, осужденного заочно по делу Бертона[127], а на этот раз, по слухам, рассчитывал захватить несколько человек, причастных к столкновению на Бидасоа[128]. Предупрежденная полиция была начеку. То были времена побегов. Реставрация — это реакция; революция повлекла за собою эмиграцию. Реставрация — ссылку. В первые семь-восемь лет после возвращения Бурбонов всех охватила паника: финансисты, промышленники и коммерсанты чувствовали, как почва уходит у них из-под ног, и банкротства участились. «Спасайся, кто может», — только об этом и думали в политических кругах. Лавалет бежал[129], Лефевр-Денуэт[130] бежал, Делон[131] бежал. Свирепствовали чрезвычайные суды, вдобавок — Трестальон[132]. Люди спасались от Сомюрского моста, от Реольской эспланады, от стены Парижской обсерватории, от Ториасской башни в Авиньоне — эти зловещие силуэты остались в истории как символы реакции; еще и сейчас виден на них отпечаток ее кровавой руки. Лондонский процесс Тистльвуда и его отголоски во Франции, парижский процесс Трогова и его отголоски в Бельгии, Швейцарии, Италии умножили основания для тревоги и бегства, углубили внутренний развал, опустошили даже высокопоставленные круги тогдашнего общества. Обезопасить себя — вот о чем заботился каждый. Быть замешанным в каком-нибудь политическом деле — значило погибнуть. Дух превотальных судов пережил эти учреждения. Приговоры выносились в угоду властям. Люди бежали в Техас, в Скалистые горы, Перу, Мексику. «Луарские разбойники»[133], ныне именуемые рыцарями, — в те годы основали «Убежище для беглых». В одной из песен Беранже поется: «О дикари, французы мы, так пожалейте нашу славу!» Покинуть свою страну было единственным выходом из положения. Но нет ничего труднее побега; это короткое слово таит в себе целую бездну. Все оборачивается препятствием для того, кто хочет незаметно ускользнуть. Чтобы скрыться, надо стать неузнаваемым. Людям значительным, даже знаменитостям, приходилось прибегать к жульническим уловкам. Удавалось это им плохо. Их притворство бросалось в глаза. — Привычка действовать открыто мешала им проскользнуть сквозь сети, расставленные на пути. Мошенник, выпущенный из тюрьмы под надзор полиции, был в ее глазах особой, внушавшей больше доверия, чем иной генерал. Представьте себе безупречность, пытающуюся загримироваться, добродетель, изменившую голос, славу, прикрывшуюся маской. Любой встречный, проходимец с виду, мог оказаться лицом известным, пытающимся раздобыть подложный паспорт. Сомнительное поведение человека, вынужденного скрываться, ничуть не противоречило тому, что перед вами герой. Вот вкратце характерные черты того времени; о них обычно умалчивает так называемая беспристрастная история, но их обязан показать художник, правдиво рисующий эпоху. Прячась за спину людей честных, за ними улепетывали плуты, они не были на таком подозрении, и их не так рьяно выслеживали. Негодяй, вынужденный бежать, пролезал, пользуясь случаем, в ряды изгнанников и, как мы уже говорили, благодаря своей ловкости чаще сходил в этой сумятице за человека порядочного, нежели действительно порядочный человек. Безукоризненная честность, преследуемая правосудием, ведет себя неуклюже. Она ничего не понимает и делает промахи. Фальшивомонетчик ускользал легче, чем член Конвента.

Можно утверждать, как это ни странно, что бегство, особенно для людей бесчестных, открывало широкие возможности. Крохи цивилизации, которые мошенник увозил из Парижа или Лондона, заменяли ему целый капитал в диких или первобытных странах, создавая ему имя и положение. Увильнуть здесь от кары закона, а за морем получить духовный сан было вполне возможно. Люди исчезали точно по мановению волшебного жезла, и случалось, что судьба беглеца складывалась, как в сказке. То был побег в неведомое, в царство фантазии. Злостный банкрот, удрав из Европы и освободившись таким образом от долгов, всплывал лет через двадцать в образе великого визиря в Монголии или короля в Тасмании.

Содействие побегам было промыслом, и промыслом прибыльным, ибо надобность в нем была велика. Этот вид наживы стал одним из отраслей торговли. Тот, кто хотел укрыться в Англии, обращался к контрабандистам; кто хотел укрыться в Америке, обращался к таким авантюристам дальнего плавания как Зуэла.

II

Клюбен замечает кого-то

Иногда Зуэла заходил перекусить в «Гостиницу Жана». Сьер Клюбен знал его в лицо.

Вообще сьер Клюбен не был гордецом: он не гнушался шапочным знакомством с жуликами. Случалось, он даже вел с ними дружбу, пожимал им руки и здоровался на людной улице. Он изъяснялся по-английски с контрабандистамиангличанами и коверкал испанский, беседуя с контрабандистами-испанцами. По этому поводу он изрекал такие сентенции: «Познай зло, дабы извлечь из него добро. — Леснику — полезно потолковать с браконьером. — Лоцман должен знать пирата, ибо пират — тот же риф. — Я испытываю жулика, как врач испытывает яд». Возражений это не вызывало. Все соглашались с капитаном Клюбеном. Хвалили за то, что в нем нет смешной щепетильности. Да и кто осмелился бы о нем позлословить? Все, что он делал, требовалось, очевидно, «для пользы дела». Он был сама искренность. Ничто не могло его опорочить. Хрусталь не в силах запятнать себя, даже если бы старался.

Такое доверие было справедливым воздаянием за долгие годы примерной жизни, в этом ценность честно заслуженного доброго имени. Как бы ни поступал сьер Клюбен, каким бы его поступок ни казался, все приписывалось его добродетели, которую усматривали даже в дурном, — он был непогрешим; кроме того, его считали очень осторожным. Сомнительные связи с разными проходимцами набросили бы тень на любого, поведение же сьера Клюбена лишь подчеркивало его честность.