Услыхав такую весть, Цейтл как расплачется, а детишки, на мать глядя, тоже ни с того ни с сего разревелись, и в доме поднялся стон и плач, как на похоронах. Я, конечно, рассердился и стал вымещать на дочери, бедняжке, все, что накипело на душе: «Чего, говорю, вы от меня хотите? Что это вы расхныкались так с бухты-барахты, как старый кантор в дни покаяния? Один я, что ли, у господа бога? Единственный? Мало ли евреев сейчас из деревень выгоняют? Поди послушай, что урядник рассказывает! Даже твоя Анатовка, которая до сих пор была местечком, и та, с божьей помощью, деревней стала ради тамошних евреев, чтоб их всех можно было выгнать оттуда… А если так, то чем же я хуже других?»
Выкладываю я все это ей, моей дочери, но ведь она всего только женщина…
– Куда, – говорит она, – мы вдруг перебираться станем? Куда пойдем пристанища искать?
– Глупая! – отвечаю я. – Когда бог явился нашему праотцу Аврааму и сказал ему: «Изыди из страны своей», – Авраам не стал спрашивать куда? Бог сказал ему: «В страну, которую я укажу тебе…» А значит это – на все четыре стороны… Пойдем, куда глаза глядят, куда все идут. Что со всеми будет, то и со мной. А чем ты лучше твоей сестры богачки Бейлки? Ей, видишь ли, пристало торчать сейчас со своим Педоцуром в Америке и «делать жизнь», а тебе почему не пристало? Слава богу, что у нас еще есть с чем с места трогаться. Кое-что осталось от прежнего, немножко от скотины, которую мы продали, за хату сколько-нибудь получим. А тут немножко, там немножко: глядишь – полна плошка. И то благо! Да если бы у нас даже ничего не было, все равно, – говорю, – нам лучше, чем Менделю Бейлису!
Словом, кое-как уговорил ее, чтоб не шибко упрямилась. Втолковал ей, что раз урядник пришел и бумагу принес, раз велят выезжать, то нельзя же поступать по-свински, – надо уходить… А сам отправился на деревню улаживать дело с хатой. Прихожу к Ивану Поперило, к старосте то есть. Он хозяин крепкий, и хата моя давно ему приглянулась! Я не стал ему рассказывать, что, и как, и почему, а говорю прямо:
– Да будет тебе известно, Иван-сердце, что покидаю я вас…
– Что так? – спрашивает он.
– В город, – говорю, – переезжаю. Хочу быть среди своих. Человек я не молодой, а вдруг, упаси бог, помирать придется…
– Что ж ты, – отвечает он, – здесь помереть не можешь? Кто тебе не дает.
– Спасибо, – говорю, – тебе здесь сподручнее помирать. А я лучше к своим пойду… Покупай, Иване, мою хату с огородом. Другому не продал бы, а тебе продам.
– А сколько ты за хату хочешь?
– А сколько дашь?
Словом, пошел разговор: «Сколько хочешь?» – «Сколько дашь?» – стали торговаться, по рукам ударять, десяткой больше, десяткой меньше, – покуда не столковались насчет цены. Взял я у него приличный задаток, чтобы без отказу было, и так вот за один день распродал за бесценок, разумеется, всё свое имущество, все в золото превратил и пошел нанимать подводу, чтобы забрать оставшуюся рухлядь.
Однако послушайте, что с Тевье приключиться может! Вы только внимательно слушайте, я вас долго не задержу, в двух словах передам.
Прихожу я перед отъездом домой, а дома ничего уже нет – разор! Стены голые и кажется, будто они слезами плачут. На полу – узлы, узлы, узлы! На припечке кошка сидит, как сирота, печальная, бедняжка, – меня даже за сердце взяло, слезы на глаза навернулись… Кабы не стыдился дочери, поплакал бы всласть… Что ни говорите, все-таки батьковщина!.. Вырос тут, маялся всю жизнь и вдруг, пожалуйте, изыди! Говорите что хотите, но это очень больно! Однако Тевье – не женщина, сдерживаю себя и эдаким веселым тоном кричу дочь:
– Поди-ка сюда, Цейтл, где ты там запропастилась?
Выходит она, Цейтл то есть, из соседней комнаты с красными глазами, с распухшим носом. «Эге, думаю, дочка моя опять наревелась, как баба в Судный день». С этими женщинами, доложу я вам, – сущая беда: чуть что – плачут! Дешевые у них слезы…
– Глупая! – говорю я. – Чего ты опять плачешь? Посуди сама, какая разница между нами и Менделем Бейлисом…
Но она и слушать не хочет.
– Отец, – говорит, – ты не знаешь, чего я плачу…