Ностальгия

22
18
20
22
24
26
28
30

— Что ты, милый. Тебе верю. — Она придвигается поближе, мы легонько тремся носами.

— Со мной такое тоже в первый раз. Что бы ты ни думал, маленький ревнивец, — добавляет она с улыбкой, заметив мои глаза. Когда она говорит, ее губы едва касаются моих, я тихо млею от приятной теплой щекотки.

— Это все твоя еда, — не сдаюсь я.

— Обычная еда, клянусь! Немного острая, самые обычные пряности!

Я улыбаюсь, наблюдая за ее расширенными честными глазами.

— Тогда магнитная аномалия, не иначе, — шучу я.

Ее глаза немного тревожны, она больше не сильная леди-офицер, я проник под ее ледяной панцирь и купаюсь в ее тепле.

— Ивен… ты все еще любишь Нику? — спрашивает она и сама боится ответа, мнет ладонями мою руку, которой я непроизвольно стараюсь дотянуться до ее груди.

— Шар, солнце мое! — Я не знаю, как успокоить ее и одновременно дать ей понять, что дороже ее у меня нет сейчас никого, да и не было, оказывается. — Я только тебя люблю. Одну. Бесконечно. Ты с ума меня свела. Ты будешь моей сиделкой, когда я слюни начну пускать?

Она жадно слушает меня, не отводя глаз. Кивает с серьезным видом. Тянется ко мне губами. Я легонько упираюсь ладонью в ее грудь, останавливаю.

— Девочка моя, если ты меня сейчас поцелуешь, я за себя не ручаюсь. Дай мне в себя прийти, сладкая моя… Я пуст, как дырявая фляга…

Она счастливо улыбается, словно вспомнив что-то, маленький провокатор, тянется ладошкой к моему паху и гладит меня нежно, перебирает пальчиками просто так, бесцельно, я понимаю, что вовсе не должен играть роль крутого жеребца сейчас, и ей вовсе не этого сейчас нужно, я отдаюсь усталой неге, мне приятны ее прикосновения, и даже боль в моей многострадальной, черт знает во сколько раз перегруженной мошонке — очередное дополнение к волшебному букету ощущений.

Робот-уборщик нарушает наше уединение, деловито скользит, поправляя ковер, собирая мусор, раскладывая и расправляя нашу одежду. Долго не может сообразить, к чему отнести мой ботинок и куда его пристроить, — он в явном замешательстве: ботинки хозяйки меньше и расставлены в шкафу попарно. Мы тихо смеемся, обнявшись, издеваясь над его глупостью. Уборщик не сдается, пристраивает ботинок у стены возле шкафа, чистит и смазывает его, сверяется с базой данных домашней системы, переставляет его еще раз, открывает шкаф, жужжит, в который раз пересчитывая обувь хозяйки, снова ставит его у стены, но уже ближе ко входу, прилаживает на место оборванную завесу из позвякивающих тихонько бамбуковых звеньев, опять кружит с ботинком в манипуляторе, словно глупая собака с хозяйской тапочкой в зубах.

— Железяка, дай музыку! — приказывает Шармила. — Двадцатый век, блюз по выбору.

Она не перестает меня удивлять. Она щекой устраивается на моей руке, попутно чмокает ее легонько. Басовые звуки плывут отовсюду, их слегка монотонный ритм цепляет меня за душу, он так кстати сейчас. Звуки трубы сплетаются с гитарными аккордами, выбиваются из композиции, мечутся, не находя себе места, обиженно затихают. И гитара победно ввинчивается в небо, распадается звуком падающей мины, кричит победно и устало плачет, а упругий ритм продолжает хлестать стены, вибрировать внутри тугою волной, и хриплый тоскующий голос рождает внутри меня непонятную ностальгию.

— О чем он поет? — спрашиваю я.

— Он тоскует о любимой женщине. Зовет ее назад и говорит, что простит ей все.

— Это все?

— Ну да.

— Не повезло бедняге, — мы смеемся, и я снова целую ее.