Арбат, режимная улица

22
18
20
22
24
26
28
30

В последний раз я встретил его светлым майским днем на улице Горького, у музея Революции. Я шел вниз к Пушкинской, а он зачем-то к площади Маяковского. В толпе московской, быстро и нервно бегущей, он шел, приземистый, спокойный, каким-то тяжелым, задумчивым шагом, без шапки, седой, гривастый, в стареньком плаще и старых башмаках, но элегантный всем своим обликом.

Как всегда, встретившись, мы остановились, и прозвучал обычный наш, многолетний, один и тот же на всю жизнь вопрос, вопрос ожидания перемен, продолжающейся иллюзии:

– Что слышно?

Ничего и на этот раз, как всегда, не было слышно. Но у каждого были свои личные маленькие новости и изменения, свои медленные шажки куда-то вперед или вбок, свое мертвое плавное течение реки жизни. И о чем-то я его известил, что волновало меня в то утро, а он вдруг как-то приподнято, задорно и громко, чтобы не подумали, что ему плохо, сообщил:

– Я иду в гору. „Новый мир" заказал художественный комментарий к биографии Ленина. – И, сощурив глаз, он изобретательно, победительно прищелкнул пальцами. – Я уже нашел ход!

А потом рассказал о каком-то очередном литературном сабантуе, обсуждавшем очередные исторические вопросы, и опять с прищуром:

– Соболев бросал руководящие слова, хорошо поставленным голосом говорил Федин, и Катаев тоже подкинул в общую упряжку свой грязный хвост.

Мы распрощались. И он пошел вверх к площади Маяковского походкой, будто у него была масса дел.

Больше я его никогда не видел. В Баку, в гостинице „Интурист", я прочел в „Литературной газете" маленькую заметку, что умер известный русский писатель Олеша.

Много лет назад он сказал:

– Когда я умру, обо мне в некрологе будет написано: известный русский писатель. Известный – это не талантливый или выдающийся, известным можно быть случайно, но что есть, то есть. И не русский советский писатель, а именно русский писатель. Это не одно и то же, чувствуете нюанс?

Он знал свое место в табеле, знал, как он числится там, в той комнате, где раздаются ранги, степени, тиражи, дачи, пайки, машины, заграничные поездки, редкие лекарства, хвалебные рецензии. И устанавливается разряд похорон, с речами или молча, Новодевичье или Введенское, мемориальная доска или забвение.

На похороны Олеши Литфонд не поскупился, были венки, музыка, гроб по высшему разряду.

За много лет до этого Юрий Карлович однажды обратился к Арию Давыдовичу, или, как называл его Михаил Светлов, Арию Колумбариевнчу, служащему Литфонда, который кроме подписки на газеты и журналы еще ведал писательскими похоронами: „Слушайте, Арий, сколько Литфонд отпустит на мои похороны?" – „Вы лауреат?" – „Нет". – „Член правления?" – „Нет. Просто простой писатель". – „Тогда так, оркестра не будет, но квартет устроим. Не будет Баха, будет Мендельсон. Одна подушечка на ордена и медали. Так, двести, в общем". – „Так нельзя ли эти двести сейчас выдать авансом, а я вам дам расписку, что после моей смерти никаких претензий к Литфонду не имею". – „Нельзя", – погоревал Арий Давыдович, который дожил до того, что законно истратил полагающиеся на Олешу похоронные двести рублей.

Олешу кремировали. Я не знаю, сам он это завещал или это делается по решению и разумению оставшихся в живых, но по этому поводу я расскажу одну историю.

Мы все знали рыжего Давида – старого актера, похожего на замученного жизнью благородного пса. Он начинал когда-то у Мейерхольда, давно уже не играл, но без театра жить не мог и каждый день ходил за кулисы, как на работу, был на всех репетициях, а уж ни одна премьера в Москве не обходилась без него.

Олеша очень любил рыжего Давида за его мудрую бесполезную жизнь, любил сидеть с ним в кафе „Националь" за чашечкой кофе и беседовать.

И вот рыжий Давид умер. Я не был на его похоронах. Автор скетчей Г. рассказывал мне:

– В крематории я вдруг заметил, что Олеша сунул покойнику в руки записку, сначала одну, а потом, в те полчаса, пока шла церемония, у него появилась еще масса вопросов, и он сунул еще одну записку.

На обратном пути, в такси, я спросил: