Чего же ты хочешь?

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да. да, — сказал Свешников, — собаки они в общем-то. Заглядишься — сожрут. Я тоже за ваше здоровье. Это хорошо, что Ия нас познакомила.

Напряжение первых минут ослабевало, разговор пошел свободней, перебрасываясь с предмета на предмет, хотя никто не забывал того главного, во имя чего и состоялась эта встреча.

— Не надо вам сейчас никакой выставки, дорогой товарищ Свешников, — сказал вдруг Булатов. — Слетится воронье, — он кивнул в сторону двери, в которую полчаса назад выскочила Порция Браун, — начнутся провокации. К чему вам это?

— Но они жмут, они ходят, бегают ко мне!.. Не сидеть же нам с Липой запертыми на ключ!

Подумав, Булатов достал из пиджачного кармана большой конверт и начал извлекать из него одну фотографию за другой.

— Всмотритесь, — говорил он, передавая их Антонину и Липочке. — Как, по-вашему, что это? И где?

На фотографиях были запечатленные с разных направлений камни и одинокие березы деревни Красухи, обелиск над братской могилой и скорбная, поразительно живая и впечатляющая фигура женщины, вырубленная из серого гранита.

Свешников схватил снимок и не мог оторвать от него глаз.

— Где поставлен такой памятник? В связи с чем? Когда? Кто автор?

— Если говорить с полной откровенностью, — ответил Булатов, — то его автором должны быть вы, и только вы, и очень жаль, что это не вы. Памятник стоит в псковской деревне Красухе…

— Красуха?! — выкрикнул Свешников.

— Да, Красуха. Та самая Красуха. откуда вы с вашей бабушкой ушли в Ленинград и где начали свою работу среди немецких войск ваши родители, а двумя годами позже разыгралась кровавая трагедия…

Булатов рассказывал о судьбе Красухи, о двухстах восьмидесяти расстрелянных и сожженных. Свешников сидел, опустив голову на руки, слушал, молчал. Было видно, что он и подавлен тем, что слышали его уши, и взволнован до самых скрытых душевных глубин, и одновременно зажжен еще не ясной, но настойчиво разрастающейся беспокойной мыслью, которая уводила его с московского двора, где располагалась его мастерская, туда, на Псковщину, в его далекое, трудное детство.

— Съездили бы, — сказал Булатов. — Посмотрели бы своими глазами. С людьми бы повстречались. Там есть женщина, которая все это пережила и оказалась единственной, кто вышел живым из этого ада.

— Да, да, — вдруг согласился Свешников. — Замкнем здесь, Липа, все на ключ и поедем. Жива, говорите? И с ней можно встретиться?

37

Дело с разводом все тянулось. Оно было канительное, и Лера постоянно вспоминала спектакль о польской актрисе и советском офицере, которым закон помешал пожениться. Она с еще большим основанием, чем прежде, считала тот закон мудрейшим из мудрейших, а вот другой, который создавал человеку столько препятствий на пути к разводу с ненавистным, чужим человеком, вот этот, конечно же, был, по ее мнению, чудовищным; он-то действительно заслуживал осуждения в пьесах, в кинофильмах, в романах.

Лера не знала законов, не знала бесчисленных строгих правил и инструкций, да и знать их не хотела, и она бы даже не подумала заниматься всей этой бракоразводной пакостью, если бы не Феликс. Он настаивал на том, чтобы она развелась как можно скорее, и они бы тогда поженились. «Конечно, в так называемый дворец бракосочетаний мы с тобой не пойдем, — говорил он ей. — Насколько я тебя уже знаю, ты тоже против пошлостей с фатой, с автомобилями, на которых изображены обручальные кольца, и прочей мещанской требухой. Кто только надумал вытащить это из нафталина? Никаких демонстраций с плакатами и транспарантами как будто бы не было, никаких выступлений масс с требованиями: „Фаты, фаты! Обручальных колец!“ — тоже. Тихонько, по чьей-то единоличной воле, выползло это, подобно клопам из-за старых обоев». И регистрация-то брака, как считал Феликс, в условиях социалистического общества — простая формальность; желающие могут ее соблюдать, а кто не желает, может обойтись и без нее.

«Ну и обойдемся», — согласилась было с его рассуждениями Лера. «Нет, — сказал он, — у нас с тобой тот случай, когда регистрация просто необходима». Феликс хитрил. Он боялся потерять Леру. Лера была для него так хороша и желанна, он так ее полюбил, такую радость принесло ему чувство к ней, что он понял: вот настоящая-то любовь, которая бывает, может быть, раз в жизни. Но Лера. пока она не развелась там и пока не оформлена должными бумагами здесь, была в его глазах еще несвободной, такой, когда кто-то чужой еще может заявлять на нее свои какие-то права. И, кроме того, Феликсу казалось, что при его необъятной любви к ней она-то все еще недостаточно твердо решила все для себя, что она колеблется, сомневается, раздумывает.

Лера знала эти волнения Феликса, он говорил ей о них то и дело, она бы и рада его успокоить, ни о чем больше не раздумывать, поступать только так, как хочет он. Но как же не раздумывать? Как не считаться с действительностью? Во-первых, она не разведена. Во-вторых, Толик. В-третьих, да, да, она на три года его старше. «Значит, ты меня не любишь, — сказал ей Феликс, — если способна вот так спокойненько взвешивать все эти „во-первых“ и „в-третьих“?» «Нет, напротив, это значит, что я тебя люблю! — ответила она ему. — Если бы не любила, то, пожалуйста, на тебе, получай и чужого сына и старую, пожившую бабу!» Все их встречи стали заканчиваться мучительными перепалками. В довершение ко всему, вместо того чтобы прислать согласие на развод, Спада прислал письмо.