Его физиономия с вислыми щеками замерцала тускло но мягко. Такие же тусклые глаза скользнули поверх ромашек в сизое, неприступное небо. "
Показалось Игнатию Парфеновичу: живет в этом матерщиннике простая, жадная до веселых желаний душа, но какая-то сила давит ее, останавливая на самом взлете.
— Больно ты сердит, парень,— миролюбиво заговорил Игнатий Парфенович. — Тебя жизнь крутила да мяла, вот ты и озверел.
— Ты что, поп? Исповедуешь? Не желаю!
— На жизнь зачем сердиться? И на меня огрызаться ни к чему, я постарше, могу и совет подать.
— Советчиков расплодилось... Тоже выискался профессор кислых щей,— криво усмехнулся кавалерист. Опрокинулся на спину, взял цигарку, почадил, жадно глотая махорочный дым.— Ты, горбун, на шмеля похож. Жужжишь под ухом, жужжишь! А шмель, мать его душу, бесполезная скотина! На кой хрен его бог сочинил? Не ответишь, горбун, куда тебе! Кишка тонка! На, докуривай! — Кавалерист воткнул в губы Игнатия Парфе-новича мокрый окурок."
Лутошкин чуть не задохнулся от вонючего дымка, но, сдерживая отвращение, стал курить.
— Будь ты хоть семь раз профессор, а жизни меня не научишь, я сам академию каторжной жизни окончил. Такие уроки преподнесу — за нож ухватишься.
— Мы же братья по классу,—заметил Игнатий Парфенович.
— Не люблю хитромудрых, горбун.
— А кого любишь? Россию ты любишь?
— Расею — да! А за что — кто ее знает. — Кавалерист поймал губами травинку, перекусил, пожевал.
— А не любишь кого? — допытывался Игнатий Парфенович.
-— Таких, как ты, горбун! Въедливый ты человечишка.
Игнатий Парфенович не огорчился грубостью кавалериста. Он лежал в траве, любуясь крупными ромашками, закрывшими всю поляну. Исчезло щемящее состояние духа, ушло в глубину памяти ощущение войны. Он созерцал высокое вечернее небо.
«Верю ли-я в существование бога? Дух мой — бог мой, а храм мне не нужен. Нужнее звездный купол над головой и вот эти ромашки, синяя эта травинка с кузнечиками, эта трепещущая всеми листами осина».
Над ними никли затяжелевшие кисти трав; прогретые за день солнцем, они все еще излучали тепло. Сквозь стебли мерцало закатное небо.
— Меня смертным боем били, теперь я на людях отыгрываюсь,— снова, но уже приглушенно сказал кавалерист. — Я ведь не христосик, чтобы обе шшеки подставлять. Нет, горбун, я любую стерву за свою шшеку загрызу. И тебя, горбун, тоже, только захрустишь, как цыпленок. — Кавалерист обнажил в усмешке редкие зубы.
Религиозное настроение Игнатия Парфеновича улетучилось.
Турчин поднял эскадрон. Кавалеристы снова ехали тихо, осторожно. Лес кончился перед ржаным полем, оранжевое от заходящего солнца, оно обрезалрсь узкой рекой; на противоположном берегу бугрились заводские корпуса.