Старая ракита стоит, как ветеран, помнящий страшные побоища, оставившие на ней свои следы. Ствол, нередко смолоду искривленный бурями, разбитый молнией, весь в трещинах от засухи, дуплистый, изъеденный червями, полугнилой, и ветер пронизывает его насквозь. А корни, как судорожно скрюченные пальцы, цепляются за землю, а на пальцах, точно раздувшиеся жилы, наросла узловатая кора…
Голова утрачена… ее давно сорвала буря; наросли только юные побеги, прикрывшие зарубцевавшиеся раны. С одной стороны торчит оголенная от листвы ветка, точно рука, протянутая за подаянием; с другой — сук, как обнаженная от мяса кость. Вокруг пня молодое поколение внуков. И ветви, и сухая поросль, и валежник, и дуплистые стволы, все сплелось в чудовищно-дикую картину. Не то умирает, не то возрождается к новой жизни; не то валится, не то стоит, не то сохнет, не то живет… а по ночам пугает и животных и людей. А здесь, в Пилленах, со стороны земли таких ракит не одна и не две, а целый ряд, как сторожевое войско! Издали кажется, будто великаны вышли на защиту городища… А те, которых ветер положил влоск[5], так что расселись желтоватые их внутренности, прильнули к самой земле и дают молодую поросль…
Было утро, не то осеннее, не то зимнее; серое небо, резкий ветер, кругом все мертво, тишина и ни живой души. Даже в хатах и клетях не было видно жизни.
Одна из верб, стоявшая совсем на отлете, прапрабабка остальных, со стволом, разодранным пополам в длину, вся раскоряченная, казалось, проявляла больше жизни, чем остальные. У ее торчавших поверх земли перепутанных корней как будто развевалось что-то, а за этим лоскутом или завесой не то примостился зверь, не то приютился человек.
В поселке из одной из землянок выглянула женщина, заметила существо, копошившееся у ствола, посмотрела, покачала головой и опять скрылась.
Тогда из той же двери вышел человек, одетый в вывороченный полушубок, и стал внимательно присматриваться к трепыхавшемуся на ветре лоскуту. Потом взял стоявшую у притолоки палку с кремневым наконечником и осторожно, тихим шагом, пошел к раките.
Чем ближе он подходил, тем яснее видел сидевшего в дупле маленького, толстого человечка, одетого в простую сермягу, в ушастой шапке, с торбой на спине и узелками у пояса. Из-под надвинутого на лоб козырька виднелось круглое, загорелое, старое, некрасивое лицо. Почти вровень с головой торчали сутуловатые плечи, а ниже какая-то толстая, бесформенная колода, с парой человеческих рук, и ноги, опутанные лохмотьями и кусками кожи.
На земле лежала толстая дубинка, а возле нее серый мешок.
Отдыхавший под вербой все время бросал вокруг пытливые взгляды. Он видел и женщину, которая первая его заметила, и подходившего теперь к нему мужчину. Но отнюдь не испугался. Он ютился и жался к вербе, точно к матери. Весь свернулся в клубок, засунул пальцы за пазуху, втянул голову между плеч и равнодушно глядел на подходившего.
Вслед за хозяином вылез из землянки и уселся на пороге рыжеватый пес со взъерошенною шерстью. Собака постояла, потянула воздух, залаяла и заворчала. Потом после минутного колебания пошла вслед за хозяином, все ускоряя шаг, как будто торопясь ему на помощь.
Чем дальше, тем больше ерошилась и становилась дыбом ее шерсть; глаза выпятились, губы поднялись, обнажив оскал зубов.
Хозяин оглянулся на собаку и крепче стиснул палку, так как у псов хороший нюх: сразу чувствует врага.
Только враг ли это? Видом он был литвин, а хотя приближавшийся хозяин хатки явно питал недружелюбные намерения, пришелец не принимал мер к самозащите: не делал никаких попыток ни к нападению, ни к обороне.
В нескольких шагах от вербы и хозяин, и пес остановились, хозяин оперся о палку, собака села, подняла морду и завыла.
— Дурной знак!
Сидевший на земле пришелец зашевелился, вытащил руки из-за пазухи, вытянул ноги и встал. Он оказался маленьким, толстым, неуклюжим, сильным, но совсем не страшным человеком.
— Ты кто такой? Что тебе здесь надо? — спросил пилленский житель.
Странник сначала добродушно рассмеялся.
— Не видишь, что ли? Чего спрашивать? — отозвался он веселым голосом. — Я бедный свальгон; туго нам пришлось: даже такие, как я, вынуждены таскаться по миру, нищенствовать да побираться… Много забрали у нас немцы и народу, и земли… Вуршайтам и свальгонам[6] теперь смерть: хоть с голоду помирай, а делать нечего. Если где и уцелел священный дуб, так наших вокруг него, что муравьев; сколько ни нанесут жертвенных даяний, все съедим, и того мало… Да разразит Перкун наших гонителей!
Собака, прислушиваясь к голосу свальгона, не переставала выть, так что поселянин, обернувшись к ней, должен был пригрозить ей и заставить замолчать. Сам же он не знал, что сказать свальгону.