Кусочек жизни. Рассказы, мемуары

22
18
20
22
24
26
28
30

Герои рассказов «Таня Соколова» и «Ловкач» уверяют окружающих, что не лишены практической сметки и не упустят своей коммерческой выгоды. Таня Соколова корит себя, что была чересчур жестока со своими работодателями: «Я даже делала подлости — я им весь огород расчистила, чтобы им стыдно стало, что они всю работу на меня свалили… По ночам стирала, чтобы их устыдить. Конечно, это с моей стороны подлость. Я весь дом на себе воротила». И когда Таня вновь отвечает согласием на предложение хозяйки поработать на нее, ее мучит совесть — ведь эта охотная готовность наверняка «страшно уколола» хозяйку. «Мне даже потом стыдно стало, что я ее так».

Знакомые молодого талантливого пианиста Лихарева завидуют ему — этот ловкач сумел найти выгодные уроки. Два года он преподавал музыку состоятельным американцам. Они, правда, не платили ему, но зато обещали в конце курса обучения преподнести необыкновенный подарок. Когда Лихарев наконец получил этот подарок — набросанный мужем ученицы, абстракционистом-самоучкой, свой портрет («нечто вроде коричневой капусты, из которой выпирали три лиловых глаза»), оказалось, что он остался американцам должен за этот шедевр еще 500 франков. Денег за уроки от них «ловкач», конечно, не получил.

«Но вообще он не любил об этом рассказывать. Ему, кажется, было совестно, что он не смог заплатить американцам за свой портрет.

— Так вышло неловко…»

С русской сиделкой, с трудом нашедшей место у богатой взбалмошной старухи-американки, мы встречаемся в рассказе «Из тех, которым завидуют». В тексте множество второстепенных персонажей — калейдоскоп мелькающих лиц показывает, что сохранить место столь же трудно, как и найти работу: американка едва ли не ежечасно увольняет кого-нибудь из прислуги:

«Лиза вертелась как на пружинах, откликалась на имена всех кошек, собак, лошадей и мужей своей хозяйки и урывала минутки, когда можно было сбегать к себе в комнату повалиться на постель и поплакать.

— Я не могу уйти. Мне есть нечего. И нечего послать матери в Москву. У меня мать умирает. Я не могу уйти».

И всего через несколько строк она отчаянно бросит в лицо американке: «Я сегодня уйду от вас. Я больше не могу». Лизе кажется, что ее слова, ее объяснения («У меня нет морального удовлетворения», «Я готова в десять раз больше работать, но настоящую работу. А ведь вы измываетесь над людьми за свои деньги. Я этого не могу. Душа болит») сумели пробудить что-то в душе американки, и ей уже представляется, как она ее «направит нежно и ласково на доброе и светлое». Но Тэффи не превращает рассказ в нравоучительную «рождественскую» историю. Американка не только не меняется, но еще и распоряжается уволить Лизу на следующее утро. Нельзя пробудить то, чего нет, нельзя найти искру Божию у человекообразных — Тэффи остается верной тому противопоставлению, которое было сформулировано ею в предисловии ко второй книге «Юмористических рассказов».

Наивность Лизы выглядит комично, но эта комичность не делает героиню объектом насмешки. Скорее, это комичность ребенка, наивного и беззащитного перед лицом окружающего его сурового мира — и все же сохраняющего веру в сказки и чудеса.

Одна из актуальных в эмиграции тем — разобщенность русских изгнанников, о которой Тэффи постоянно писала с начала 1920-х годов. В отличие от многих национальных диаспор беженцы из России так и не стали единым целым — отчасти из-за идеологических противоречий, отчасти по причинам социальным, и в любом случае из-за уверенности каждого в своей правоте и нежелания идти навстречу. Впрочем, и здесь находится парадоксальный выход.

В рассказе «Звено» героиням, которые «сразу друг другу не понравились», удается примириться и подружиться, да так, что они «прямо даже друг без друга часу прожить не смогли бы». И все благодаря приехавшей в пансион больной танцовщице. Но объединяет героинь не сострадание к танцовщице, не интерес к ней, а общее желание позлословить по ее поводу.

Тэффи пишет о ненависти, которая объединяет в том случае, если не может объединить любовь: «Связанные звеном ненависти они не то что полюбили друг друга, а простили друг другу недостатки, оправдали их, чтобы не являлись они чем-то разъединяющим». Но мы понимаем, что связывающая героинь ненависть — не настоящая, она ограничивается лишь словами, да и то скорее обидными, чем злыми, а злословие — по крайней мере у Тэффи — не есть зло.

Тэффи очень много делала для объединения людей — и не только своими произведениями, адресованными всем без различия взглядов, достатка и возраста. В парижской эмиграции она стала одной из главных, если не главной объединяющей фигурой, хотя вряд ли кто мог бы предположить такое до революции.

Тэффи никогда не примыкала ни к каким литературным группировкам. Она была «сама по себе». В первые годы творческого пути это мешало: «пробиваться» в одиночку всегда труднее, чем группой. В результате всероссийское признание пришло к ней благодаря сотрудничеству в московской газете «Русское слово», несмотря на то, что жила Тэффи в Петербурге.

Возглавлявший «Русское слово» Влас Дорошевич — «король фельетонистов» — тоже старался ни к кому не примыкать и ни от кого не зависеть. Тэффи вспоминала, как Дорошевич заступился за нее, когда в редакции хотели заставить ее писать злободневные фельетоны. «Оставьте ее в покое. Пусть пишет, о чем хочет и как хочет, — сказал тогда Дорошевич. И прибавил милые слова: — Нельзя на арабском коне воду возить».

Дорошевич сразу отметил исключительность Тэффи — ее таланта, ее стиля, ее взгляда на жизнь. Но он увидел и другое — что Тэффи не готова быть в одном табуне с другими не потому, что она для всех чужая, а потому, что она для всех — своя. Он понял, что произведения Тэффи — если дать ей свободу — найдут отклик у миллионов читателей, а «Русское слово» в лучшие годы выходило именно миллионными тиражами. И Дорошевич не ошибся.

То, что Тэффи оказалась для всех своя, проявлялось не только в творчестве, но и в отношениях с людьми, в том числе с коллегами-писателями. Ее дружбу высоко ценили представители враждующих лагерей. Она регулярно выступала в качестве «хозяйки бала» на всевозможных благотворительных вечерах, которые устраивала эмиграция, и своим умом, обаянием, юмором заставляла забыть о разногласиях и вспомнить о главном: у всех их одна родина.

Круг знакомств Тэффи был огромен — и до революции, и после. Она могла бы написать несметное множество мемуарных очерков — о выдающихся писателях, журналистах, художниках, музыкантах, актерах, режиссерах, ученых, политиках, промышленниках и т. д. — не только о русских, но и иностранных. К примеру, одной из «звезд» авторского вечера Тэффи, который состоялся в Париже 18 февраля 1927 года, была Жозефина Бейкер, знаменитая танцовщица, пользовавшаяся в то время головокружительной популярностью.

Тэффи со многими была в доверительных отношениях, и если к этому добавить ее проницательность, наблюдательность и умение разглядеть суть человеческого характера, то такие мемуары открыли бы для нас много нового. Но Тэффи еще и обладала удивительным человеческим тактом. В одном из своих ранних юмористических рассказов она заключает: «Никто не любит, когда его очень понимают». И она вовсе не стремится, в отличие от целого ряда других писателей этой эпохи, выносить на суд широкой публики чужие секреты, показывать подноготную чужих поступков, «срывать маски» или, напротив, создавать из людей идолов.

Если Тэффи пишет о людях, с которыми ее сводила жизнь, то в воспоминаниях ее могут быть юмор и ирония, но не будет злобы и раздражения. Это вовсе не значит, что она всех любила и ни в ком не разочаровалась, что ее не обижали и не обманывали, что она помнит только хорошее. Нет, Тэффи наверняка не забыла, как пренебрежительно отзывалась о ней в печати до революции Зинаида Гиппиус, как ей отказывали в праве считаться настоящей писательницей другие «серьезные» авторы. Но если она пишет мемуары, то не для того, чтобы сводить счеты, а ради иного — вспомнить что-то хорошее, светлое, значительное или забавное, отдать дань памяти ушедшим.