Наконец смотритель доложил, что лошади готовы; проезжие оделись, закурили свои трубки и уехали. Каютин ничего не замечал, ничего не слыхал. Он сидел повеся голову; его лицо то вспыхивало, то покрывалось смертельной бледностью; он иногда с отчаянием хватал себя за голову, даже не раз взглядывал с каким-то бешеным упоением на ружье, стоявшее в углу; дрожь пробегала по его телу…
В комнате становилось уже темно. Дверь скрипнула: вошел смотритель.
— Вот и вам лошадки готовы! — сказал он с свободою человека, пришедшего сообщить приятную весть.
Каютин не отвечал, даже не пошевелился. Думая, что он спит, смотритель подошел к нему и над самым его ухом гаркнул:
— Лошадки вам готовы!
Каютин вздрогнул, вскочил с своего места и дико осмотрелся кругом.
Смотритель юркнул к двери.
— Лошади готовы? — сказал Каютин, начав приходить в себя и стараясь сохранить обыкновенное полушутливое выражение в голосе, который на ту пору плохо повиновался ему. — Ну, так что же! лошади готовы, так теперь я не готов.
И он сел на прежнее место и снова погрузился в свои думы.
— Что ж прикажете делать?
— Что делать? — отвечал Каютин. — Что я делал до сей поры? ждал. Ну, так и вы подождите.
— Так лошадей прикажете отпрячь?
— А по мне, хоть и не отпрягайте!
Пожав плечами, смотритель ушел к воротам, где толпилось несколько ямщиков, которые толковали, хохотали и боролись. Он сел на лавочку по другую сторону ворот и стал курить медленно и глубокомысленно, держа чубук наискось с одной стороны рта и по временам сплевывая на сторону, что значило курить по-немецки. Скоро к нему подсел старичишка гнусного вида, некогда служивший писарем в земском суде, но выгнанный за лихоимство. Теперь он вел бродячую жизнь, подбивал мужиков к тяжбам и сочинял им прошения (между мужиками также есть охотники тягаться; они зовутся в наших деревнях „мироедами“). Писарь имел все неблагопристойные качества старинного подьячего: неприличную наружность, разодранные локти и небритую бороду. Красный нос его был странно устроен: казалось, что его вечно тянуло кверху, отчего физиономия подьячего имела такое выражение, как будто он только что чего-нибудь дурного понюхал. Смотритель казался перед ним аристократом.
— Капитону Александрычу наше наиглубочайшее! — с низким поклоном возгласил писарь, обнажая свою лысую голову, на которой местами торчали клочки рыжих волос. — Миллион триста тысяч поклонов.
— И вам также…
— Как живете-можете?
— Ничего. А вы?
— Вашими молитвами. Ни шатко, ни валко, ни на сторону. — Тут писарь остановился, с шипеньем потянул в себя воздух и прибавил: — одна беда одолевает.
— Ну, вам еще грех жаловаться на старость. Вот иное дело я…