Приключения Барона Мюнхгаузена

22
18
20
22
24
26
28
30

Мой благодетель, для которого нестерпима была мысль, что француз мог в чем-то превзойти его, взвалил себе эту самую пушку на плечо и, тщательно установив ее в горизонтальном положении, прыгнул с ней в море и поплыл к противоположному берегу. Оттуда он, к несчастью, попытался перебросить пушку обратно на ее прежнее место. Я сказал «к несчастью», ибо она несколько преждевременно выскользнула из его рук, а именно в тот самый момент, когда барон размахнулся, собираясь швырнуть ее. Из-за этого пушка рухнула в воду как раз в середине пролива, где покоится и сейчас и где она, видно, останется до второго пришествия.

Вот эта самая история окончательно испортила отношения господина барона с его величеством турецким султаном. История с сокровищами, о которой барон сегодня рассказал вам, давно отошла в область предания, — ведь у султана было достаточно источников дохода, и он очень скоро мог снова наполнить кладовые своего казначейства. Господин барон в последний раз прибыл в Турцию, получив собственноручное приглашение его величества, и находился бы там, возможно, и по сие время, если бы гибель прославленной пушки не привела жестокого турка в такую ярость, что он отдал строжайший приказ немедленно отрубить барону голову. Но одна султанша, любимцем которой успел стать барон, не только своевременно сообщила ему о кровожадном намерении, но и скрывала его в своих покоях все то время, пока офицер, которому было поручено совершить казнь, вместе со своими подручными везде искал его. В следующую же ночь мы нашли приют на корабле, готовом поднять паруса и отплыть в Венецию. Таким образом нам удалось спастись.

Об этом случае барон упоминает неохотно потому, что ему не только не удалось выполнить задуманное, но и вдобавок еще он чуть было не поплатился за это жизнью. Но так как история эта нисколько не позорит его, я иногда позволяю себе рассказать ее в его отсутствие.

Итак, господа, вы теперь знаете все о господине бароне фон Мюнхгаузене и, надеюсь, уже никогда не станете сомневаться в его правдивости. Для того, однако, чтобы у вас не было и тени сомнения относительно меня, — предположение, которое я не желал бы даже допустить, — мне хочется вкратце сообщить вам, кто я такой[71].

Мой отец, или во всяком случае тот, кого считали моим отцом, был швейцарцем из Берна. Ему было поручено нечто вроде главного наблюдения за дорогами, аллеями, переулками и мостами. Подобные чиновники в той стране называются — гм! — метельщиками. Мать моя была родом из Савойских гор[72], и на шее у нее красовался большой зоб, что у дам в тех краях считается самым обыкновенным явлением. Она в молодые годы покинула родительский дом и в погоне за счастьем попала в тот самый город, где отец мой впервые увидел свет. Будучи девицей, она зарабатывала себе на хлеб, благодетельствуя лицам нашего пола. Всем известно, что она никогда не отказывала в любезности, особенно в тех случаях, когда ей шли навстречу с соответствующей учтивостью и щедростью. Эта милая пара повстречалась случайно на улице, и так как оба были под хмельком, то, покачиваясь, натолкнулись друг на друга и вместе покатились по земле. Оба при этом, не уступая друг другу, изрядно буйствовали. Их задержали дозорные и потащили сначала в комендантский пост, а затем в тюрьму. Здесь они пришли к заключению, что ссора их — просто нелепость, помирились, влюбились друг в друга и поженились. Так как мать моя после свадьбы все же пыталась проделывать прежние штуки, мой отец, руководствовавшийся высокими понятиями о чести, довольно быстро расстался с супругой, предоставив ей в единоличное пользование все доходы от корзины для сбора мусора. Вскоре после этого она связалась с компанией, переезжавшей из города в город с театром марионеток. Позже судьба забросила ее в Рим, где она содержала лавочку и торговала устрицами.

Вам всем, без сомнения, приходилось слышать о папе Ганганелли, или Клименте XIV[73] и о том, как этот господин любил устриц. Однажды в пятницу, когда папа во главе пышной процессии направлялся к мессе в собор святого Павла, он увидел устриц, которыми торговала моя мать (а устрицы эти, как она мне много раз рассказывала, были необычайно свежи и хороши), и, конечно, не мог пройти мимо, не отведав их. И хотя в его свите насчитывалось более пяти тысяч человек, всем пришлось остановиться, а в собор было сообщено, что служить обедню папа не сможет раньше завтрашнего дня. Соскочив с коня, — папы в таких случаях всегда едут верхом — он вошел в лавку моей матери, проглотил сначала все устрицы, какие там были, а затем спустился с хозяйкой в погреб, где у нее хранились еще и добавочные запасы. Это подземное помещение служило моей матери одновременно кухней, приемной и спальней. Папе Клименту здесь так понравилось, что он отослал всех своих, приближенных. Короче говоря, его святейшество провел там с моей матерью всю ночь. До того, как покинуть ее поутру, папа отпустил ей не только те грехи, какие она уже успела совершить, но и все те, которые ей вздумается совершить в дальнейшем.

Что же к этому добавить, господа? Моя мать заверяла меня своим честным словом (а кто посмеет усомниться в ее чести?), что я явился плодом той устричной ночи[74].

Продолжение рассказа барона

Как легко себе представить, от барона не отступали с просьбами выполнить обещание и продолжить свои столь же поучительные, сколь и забавные повествования. Но довольно долгое время все мольбы оставались напрасными. У него была похвальная привычка ничего не делать, если на то не было особого настроения, и еще более похвальная — ни при каких обстоятельствах не отступать от этого принципа. Но вот наступил наконец желанный вечер, когда веселая улыбка, с которой он встретил настойчивые просьбы своих друзей, могла послужить верным признаком того, что вдохновение осенило рассказчика и надежды его слушателей не окажутся напрасными.

«Conticuere omnes, intentique ora tenebant»[75][76] — и Мюнхгаузен начал, сидя на мягких подушках дивана:

— Во время последней осады Гибралтара[77] я отплыл в эту крепость на одном из кораблей нагруженного провиантом флота, которым командовал лорд Родней[78]. Я намеревался посетить моего старого друга, генерала Эллиота[79], который заслужил неувядаемые лавры блистательной защитой этого укрепления. Когда улеглись первые радостные порывы, всегда сопутствующие встрече двух старых друзей, я в сопровождении генерала прошелся по крепости, желая получить представление как о состоянии ее гарнизона, так и о подготовке к атаке, предпринимаемой неприятелем. Я захватил с собой из Лондона отличный зеркальный телескоп, купленный у Доллрнда[80]. С помощью этого телескопа мне удалось обнаружить, что неприятель как раз собирался выпустить по тому самому месту, где мы находились, тридцатишестифунтовое ядро. Я сообщил об этом генералу, тот поглядел в трубу и признал мое предположение правильным. С разрешения генерала я приказал немедленно принести с ближайшей батареи сорокавосьмифунтовое ядро и навел дуло орудия — в области артиллерии, скажу без хвастовства, я не знаю себе равного — так точно, что не мог сомневаться в правильности попадания.

Затем я установил тщательное наблюдение за врагом, пока не уловил момента, когда его артиллеристы поднесли фитиль к орудию. В то же мгновение я дал нашим канонирам сигнал стрелять. Примерно на середине пути оба ядра столкнулись с неимоверной силой, и эффект от столкновения оказался потрясающим. Вражеское ядро так стремительно отлетело назад, что не только начисто снесло голову неприятельскому солдату, выпустившему его, но и сорвало еще шестнадцать других голов, встретившихся на пути его обратного полета к африканскому побережью. Затем, еще не долетев до Берберии[81], ядро снесло все мачты с трех кораблей, выстроившихся в линию в неприятельской гавани, после чего, пролетев еще двести английских миль в глубину материка, пробило крышу деревенского домика, лишило спавшую там на спине с открытым ртом старушку немногих оставшихся у нее зубов и в конце концов застряло в глотке этой несчастной женщины. Ее муж, вскоре вернувшийся домой, попробовал извлечь ядро. Убедившись, однако, что это невозможно, он быстро принял решение и вбил молотком ядро в желудок, из которого оно позже вышло естественным путем. Наше ядро сослужило нам отличную службу. Оно не только отбросило неприятельское ядро, заставив его произвести вышеописанные разрушения, Но и в полном соответствии с моими намерениями продолжало свой путь и сорвало с лафета ту самую пушку, из которой только что в нас стреляли, и с такой силой швырнуло ее в киль одного из кораблей, что выбило у него днище. Корабль дал течь, наполнился водой и пошел ко дну вместе с находившейся на нем тысячью испанских матросов и значительным числом солдат. Это был, несомненно, выдающийся подвиг. Но я не претендую на то, чтобы он был поставлен в заслугу мне одному. Честь замысла, конечно, принадлежит мне, но успеху в какой-то мере содействовал и случай. Дело в том, что позже я обнаружил следующее: в нашу пушку, выпустившую сорокавосьмифунтовое ядро, было по недосмотру заложено двойное количество пороха, чем, собственно, и объясняется неслыханная сила, с которой было отброшено неприятельское ядро.

Генерал Эллиот за эту выдающуюся услугу предложил мне занять должность офицера. Но я отказался, удовлетворившись благодарностью, которую он в самой лестной форме выразил мне за ужином в присутствии всего офицерского состава.

Так как я очень расположен к англичанам, которых считаю бесспорно мужественным и благородным народом, я твердо решил не покидать крепости, пока вторично не окажу им услугу. Недели три спустя для этого представился удобный случай. Нарядившись католическим священником, я в час ночи тихонько выбрался из крепости и, благополучно проскользнув через неприятельские линии, оказался в центре вражеского лагеря. Там я проник в палатку графа фон Артуа[82], который, вместе с высшим командным составом и другими офицерами, был как раз занят разработкой плана штурма крепости, назначенного на следующее утро. Одежда священника ограждала меня от подозрений. Никто меня не заметил, и я без помехи мог все видеть и слышать. В конце концов все отправились на покой, и я вскоре обнаружил, что весь лагерь, включая и часовых, спит глубоким сном. Я тотчас приступил к делу: снял с лафетов все пушки числом более трехсот, начиная с тех, что стреляли сорокавосьмифунтовыми ядрами, до двадцатичетырехфунтовых, и швырнул их за три мили в море. Так как помочь было совершенно некому, то это была самая тяжелая работа, какую мне когда-либо приходилось выполнять, исключая, впрочем, одну, о которой, как я слышал, вам счел нужным поведать в мое отсутствие мой знакомый. Речь идет об огромной, описанной бароном Тоттом турецкой пушке, с которой я переплыл пролив. — Покончив с орудиями, я перетащил к одному месту посреди лагеря все лафеты и телеги, а для того, чтобы скрип колес не привлек внимания, я перенес их попарно под мышкой. Великолепный холм получился — не ниже Гибралтарской скалы![83] Вслед за этим я с помощью куска железа, выломанного из самого большого сорокавосьмифунтового орудия, выбил огонь из кремня, торчавшего на глубине двадцати футов под землей в каменной стене, выстроенной еще арабами, запалил фитиль и поджег всю эту кучу. Я забыл еще сказать вам, что сверху я навалил на нее все телеги продовольственного обоза.

Наиболее легко воспламеняющиеся предметы я, разумеется, подложил снизу, и поэтому все в одно мгновение вспыхнуло жарким пламенем. Во избежание подозрений я первым поднял тревогу. Весь лагерь, как вы легко можете себе представить, был объят ужасом. Общее мнение сводилось к тому, что часовые были подкуплены и что такое полное уничтожение всей лагерной артиллерии могло быть произведено только силами семи или восьми полков, переброшенных для этой цели из крепости. Господин Дринкуотер в своем описании этой знаменитой осады упоминает о громадном ущербе, понесенном врагом из-за возникшего в его лагере пожара, но ни слова не говорит об истинной причине этой катастрофы[84]. Да и не мог он знать о ней. Ведь я не открывал еще этой тайны никому (хотя я единолично спас в эту ночь Гибралтар), даже и генералу Эллиоту. Граф фон Артуа с перепугу удрал вместе со своими приближенными, и все они без передышки бежали около четырнадцати дней, пока не достигли Парижа. Кроме того, страх, пережитый ими при этом ужасном пожаре, так на них подействовал, что в течение трех месяцев они не были в состоянии что-либо съесть или выпить и оказались вынужденными питаться, как хамелеоны, одним воздухом[85].

Месяца два спустя после того, как я оказал осажденным такую важную услугу, я сидел с генералом Эллиотом за завтраком, как вдруг в комнату влетело ядро (ибо я не успел отправить их мортиры вдогонку за пушками) и упало прямо на стол. Генерал, как на его месте сделал бы и всякий другой, мгновенно покинул комнату, а я схватил ядро до того, как оно успело разорваться, и отнес его на вершину скалы. Оттуда я увидел, что в неприятельском лагере в одном месте собралось довольно много народа. Простым глазом я, однако, не мог увидеть, что там делается. Прибегнув поэтому к помощи своего телескопа, я разглядел, что два наших офицера, один — генерал, а другой — полковник, которые еще накануне провели со мной вечер, а после полуночи пробрались в неприятельский лагерь, чтобы произвести там разведку, попали в руки врага и сейчас должны были подвергнуться казни. Расстояние было слишком велико, чтобы можно было просто швырнуть туда ядро рукой. К счастью, я вспомнил, что у меня в кармане находилась та самая праща, которую блаженной памяти Давид так удачно пустил в ход в борьбе с великаном Голиафом[86]. Я вложил туда ядро и швырнул его прямо в круг собравшихся. Упав, ядро мгновенно взорвалось и убило всех, кто там находился, за исключением обоих английских офицеров, которых, на их счастье, только что вздернули на виселицу. Осколок ядра ударился о подножие виселицы, и она тут же рухнула. Друзья наши, почувствовав под ногами terra firma[87] и желая понять причину случившегося, оглянулись и, увидев, что охрана, палачи и все остальные возымели благую мысль первыми отправиться на тот свет, освободили друг друга от неприятельских пут, побежали к берегу, вскочили в испанскую шлюпку и принудили обоих находившихся в ней гребцов отвезти их на наш корабль. Несколько минут спустя, когда я докладывал генералу Эллиоту о происшедшем, они появились перед нами. После взаимных приветствий и поздравлений мы весело и радостно отпраздновали это знаменательное событие.

Всем вам, господа, — вижу это по вашим глазам — хочется узнать, как я добыл такую драгоценность, как упомянутая мною праща. Хорошо! Дело обстояло так. Я происхожу, да будет вам известно, от жены Урии, с которой у Давида, как все знают, были весьма близкие отношения[88]. С годами, как это нередко случается, чувства его величества к графине заметно охладели, — графское достоинство было ей пожаловано три месяца спустя после кончины ее супруга. И вот однажды они поспорили по весьма важному вопросу, а именно о том, в каком месте был построен Ноев ковчег и где он после всемирного потопа пристал к берегу. Основатель моего рода жаждал прослыть великим знатоком старины, а графиня была председательницей общества по изучению истории. При этом царь страдал недостатком, свойственным многим большим господам и почти всем маленьким людям, — он не терпел противоречия, а ей был свойствен порок всех лиц ее пола — она во всех случаях считала себя правой. Одним словом, последствием был разрыв. Графине часто приходилось слышать, как царь хвастался этой пращой, называя ее неоценимым сокровищем, и она сочла благоразумным захватить ее с собой — надо полагать, на память. Однако раньше, чем графиня успела покинуть пределы государства, исчезновение пращи было замечено, и не менее шести человек из личной охраны царя были посланы за ней в погоню. Графиня так ловко пустила в ход захваченное ею оружие, что уложила на месте одного из преследователей, который, желая, по-видимому, выслужиться, опередил остальных. И произошло это на том самом месте, где некогда был насмерть сражен Голиаф. Увидев, как пал их товарищ, остальные преследователи после долгих и серьезных размышлений сочли за благо прежде всего доложить высокому начальству об этом новом обстоятельстве, а графиня, со своей стороны, сочла за благо как можно чаще менять лошадей и продолжать свой путь в Египет, где у нее при дворе были очень влиятельные друзья. — Мне следовало еще раньше сказать вам, что графиня из нескольких человек детей, которые были ею зачаты при милостивом содействии его величества, увезла с собой одного сына, своего любимца. Ввиду того, что на плодородной почве Египта у этого сына появились еще братья и сестры, мать оставила ему, оговорив это особой статьей в своем завещании, прославленную пращу, а от него она по более или менее прямой линии перешла ко мне.

Один из тех, кому пришлось владеть ею, мой прапрадед, живший лет двести пятьдесят тому назад, во время одного из своих посещений Англии познакомился с поэтом, который, хоть и не был Plagiarius[89], но все-таки тоже был охотником за чужой дичью. Имя его было Шекспир[90]. Этот поэт, в творениях которого в настоящее время, вероятно в порядке возмездия, гнусно браконьерствует немало англичан и немцев, иногда брал на время у моего прапрадеда эту пращу и перебил ею так много дичи сэра Томаса Люси[91], что с трудом избежал судьбы моих двух гибралтарских приятелей. Несчастного ввергли в тюрьму, и моему прапрадеду удалось добиться его освобождения совершенно необычным способом. Правившая в те годы Англией королева Елизавета[92], как вы знаете, в последние годы жизни опостылела сама себе. Одеваться, раздеваться, пить, есть и кое-что другое, о чем незачем упоминать, — все это делало для нее жизнь нестерпимой обузой. Мой прапрадед дал ей возможность совершать это через посредство заместителя, а то и без него, по ее усмотрению. И как вы думаете, что он выговорил себе в награду за этот изумительнейший образец волшебства? Освобождение Шекспира! Ничего другого королева не могла заставить его принять. Этот добряк так полюбил великого поэта, что готов был пожертвовать частью оставшейся ему жизни, лишь бы продлить дни своего друга.

Должен вам, впрочем, сказать, господа, что метод королевы Елизаветы — жить без пищи — не встретил, при всей своей оригинальности, сочувствия у ее верноподданных и меньше всего у «beef-eaters»[93][94], как их по сей день принято называть[95]. Она и сама пережила введение этого обычая всего на каких-нибудь восемь с половиной лет.