А за околицей – тьма

22
18
20
22
24
26
28
30

– Поди, и без тебя обойдусь, – буркнула Обыда, подбирая яблоко с половиц. – Поди, хоть эта вырастет, прежде чем помрёт.

* * *

Утром Обыда открыла глаза, а найдёныш сидит на лавке: свесила ноги, но не ступает на пол. Изба задремала, выхолодило горницу под утро: по половицам, по косякам пошёл ледяной узор. Девчонка скукожилась, но не пищала, не плакала – видимо, не весь вчерашний дурман вышел. Как увидела, что Обыда проснулась, – вперилась в неё громадными глазами, зелёными, как лесные озёра.

За ночь пропахла изба болотом.

– Вон корыто, умывайся. Потом сарафан поищем.

Девочка ничего не ответила. Глянула испуганно, встала коленями на лавку, выглянула за окно. Выпала крепкая роса, от леса тянуло холодом, влагой, а в избе сытно пахло берёзовым углём. Манили утренние огоньки на лугах, влекла серебряную нитку бледная луна: протяни руку – и схватишь.

– Рано тебе за огоньками. Рано пока. А когда-нибудь и можно будет. Ну, что молчишь? Немая, что ли?

Девочка помотала головой, но так и не заговорила. Обыда махнула рукой: и не таких чудес навидалась, пока искала преемницу. Кого крала, кого выхаживала, кого с са́мой границы вытаскивала по лунной смётке[9]. Ничего. Пообвыкнется – разговорится.

– Вот тебе рубаха. Вот тебе сарафан. Снимай свои лохмотья.

Девочка нахмурилась, вжалась в стену. Обыда вздохнула да бросила. Уговорами делу не поможешь, силой только хуже сделаешь.

– Не хочешь – не надо. А всё ж лучше б переоделась. В своих-то обносках где только не бегала, а земля сейчас мокрая, грязь всюду какая.

Выложила на лавку крепко выбеленный, выстиранный в семи водах с чистотелом сарафан и отвернулась, принялась накрывать на стол. Когда обернулась, увидела, что девочка всё же стянула свои одёжки, натянула чистые.

– Руки помой. Все в крови. Упала, видать, где-то или о ветки разодрала.

Девочка кое-как сполоснула в корыте руки. Поёрзав, позволила расчесать гребнем волосы. После того как Обыда вынула из них листья, окатила лавровым отваром, высушила тёплым ветром да заплела косы, волосы заблестели пшеничным золотом, солнечным звоном.

– Накинь-ка платок. Зябко.

Изба виновато вздохнула: всегда, как приходил чужой, выстуживало, да ещё похлеще, чем после ночи. Обыда любила, когда ученицы являлись летом: тут прохлада только кстати. Но раз уж явилась осенью – что поделаешь. Яга новую ягу не выбирает; новая яга сама приходит, никого не спрашивая.

Когда девочка накинула на плечи вязаную шаль, от растрёпанного найдёныша с кладбища ничего и не осталось. Разве что глаза по-прежнему были затравленные, пустые.

Обыда собрала на стол, но и от мясной похлёбки, и от картошки с грибами, и даже от нежной малины девочка отказалась: молча отодвинула, помотала головой. Еле-еле пощипала пирог, запила чаем. Обыда, не таясь, покрошила в чашку белые лепестки.

– Это, глазастая, для успокоения трава. Га́рмала[10]. Из неё припарки делают, если какая мозоль, и в питьё добавляют, если на душе тяжко.

– Мне не тяжко, – тихо сказала девочка. Голос у неё оказался тонкий, чистый, совсем птичий. – Только спать хочется.

Конечно, хочется, опомнилась Обыда. Мала же. Совсем ещё мала. Привыкла, что прежняя-то, Марийка, почти взрослая. Вязкая волна обиды пополам с жалостью поднялась в груди. А ведь уже две части ритуала провела, третью провести собиралась, почти дотянула, совсем осталось чуточку, и была бы уже настоящая преемница…