Собрание сочинений в 9 тт. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

«Вероятно, для множества людей, которые ютятся в темных норах, как кроты, или живут, как совы, не нуждаясь даже в пламени свечи, сила духа — в конечном счете всего лишь жалкая имитация чего-то действительно ценного. Но не для тех, кто носит мир в себе, подобно пламени свечи, несущему свет. Я всегда был во власти слов, но мне кажется, что, слегка обманув собственную трусость, я могу даже придать ей некоторую уверенность. Полагаю, что ты, как всегда, не сможешь прочитать это письмо, а если даже ты его прочтешь, оно тебе ничего не скажет. Но все равно ты выполнишь свое предназначенье, о целомудренная дева тишины»[111].

«Ты была счастливее в своей клетке, правда?» — подумал Хорее, читая написанные им слова, в которых он, как обычно, перемывал косточки одной женщины в доме другой. В комнату внезапно ворвался легкий ветерок; он принес с собой чуть сладковатый запах белой акации; бумага на столе зашевелилась, он встрепенулся и, как человек, внезапно пробудившийся от сна, посмотрел на часы, сунул их на место и стал быстро писать дальше:

«Мы очень довольны, что маленькая Белл с нами. Ей здесь нравится; в соседнем доме целая орава белобрысых девчушек с косичками мал мала меньше, перед которыми маленькая Белл, по правде говоря, немножко задирает мое, она им покровительствует, как, впрочем, ей и надлежит по праву старшинства. Когда в доме есть дети, вое выглядит совершенно иначе. Очень жаль, что они не предусмотрены в квартирах, которые сдаются внаем. Особенно такие, как маленькая Белл — серьезная, лучезарная, как-то удивительно рано и быстро развившаяся. Но ведь ты ее почти не знаешь. Мы оба очень довольны, что она с нами. Я думаю, что Гарри…» Перо остановилось, и, не выпуская его из поднятой руки в поисках слов, которые так редко от него ускользали, Хорее вдруг понял, что говорить неправду о других можно, легко и быстро импровизируя, тогда как неправда, сказанная о самом себе, требует и осмотрительности и тщательного выбора выражений. Потом он снова посмотрел на часы, вычеркнул последнюю фразу, добавил: «Белл шлет тебе привет, о Безмятежная», промокнул письмо, сложил его, быстро сунул в конверт, надписал адрес, наклеил марку, встал и взял шляпу. Если побежать бегом, можно еще успеть к четырехчасовому.

2

В январе мисс Дженни получила от Баярда открытку из Тампико[112], месяц спустя пришла телеграмма из Мехикосити с просьбой выслать ему туда денег. И это было последним признаком, что он собирается провести в какомлибо месте столько времени, сколько нужно для получения вестей из дому; хотя иногда в присущей ему мрачной и грубой манере он яркими аляповатыми открытками извещал их о том, где побывал. В апреле получилась открытка из Рио, затем последовал долгий промежуток, в течение которого можно было подумать, что он окончательно исчез; и мисс Дженни с Нарциссой спокойно провели это время дома, сосредоточив все свои помыслы на будущем младенце, коего мисс Дженни уже заранее окрестила Джоном.

Мисс Дженни считала, что старый Баярд надсмеялся над ними, что он изменил своим предкам и романтическому ореолу фамильного рока, скончавшись, как она выразилась, по сути дела, «шиворот-навыворот». И так как из-за этого он впал у нее в немилость, а молодой Баярд пребывал в нетях, находясь, так сказать, между небом и землей, она стала все чаще и чаще говорить о Джоне. Вскоре после смерти старого Баярда, внезапно охваченная желанием рыться во всевозможной рухляди — она называла это зимней уборкой, — она нашла среди реликвий матери близнецов миниатюрный портрет Джона, сделанный одним нью-орлеанским художником, когда мальчикам было восемь лет. Мисс Дженни вспомнила, что в то время были сделаны портреты обоих братьев, и ей казалось, что после смерти их матери она спрятала их вместе. Однако второй портрет так и не нашелся. Поэтому она предоставила Саймону приводить в порядок учиненный ею разгром, а сама понесла портрет вниз, в кабинет, где сидела Нарцисса, и обе принялись его рассматривать.

Даже в этом раннем возрасте волосы у него были густого рыжевато-коричневого оттенка и притом довольно длинные.

— Я помню тот день, когда они первый раз вернулись домой из школы. Оба в крови, как дикие кабаны, — после драки с другими мальчиками, которые сказали, что они похожи на девчонок. Мать умыла их, приласкала, но им было не до нее — они хвастались своими подвигами перед Баярдом и Саймоном. «Вы бы только на них поглядели», — твердил Джон. Баярд, конечно, рассвирепел и сказал, что это позор — выпускать мальчишку на улицу с длинными локонами, и наконец заставил бедную женщину согласиться, чтобы Саймон их остриг. И знаете что? Ни тот, ни другой не позволили даже притронуться к своим волосам. Кажется, в школе осталось еще несколько мальчишек, которых они не успели отколотить, а они решили заставить всю школу признать, что, если им нравится, они могут носить волосы хоть до пят. И наверняка им это удалось, потому что после нескольких кровавых побоищ они в один прекрасный день вернулись наконец домой без свежих ран и тогда разрешили Саймону остричь им волосы, а их мать сидела в гостиной за роялем и плакала. И это было в последний раз — в здешней школе они больше не дрались. А почему они дрались, когда уехали отсюда в университет, я не знаю, но причина у них всегда находилась. В конце концов нам пришлось их разлучить, и из Виргинии, где учились оба, перевести Джонни в Принстон[113]. Тогда они бросили жребий или устроили еще что-то в этом роде, наверно, для того, чтобы решить, которого из них исключат раньше, и когда Джонни проиграл, стали примерно раз в месяц встречаться в Нью-Йорке. Я нашла у Баярда в столе письма, которые начальник нью-йоркской полиции писал профессорам Принстонского и Виргинского университетов с просьбой не пускать их больше в НьюЙорк. Эти письма профессора переслали нам. А однажды Баярду пришлось за какие-то их проделки уплатить полторы тысячи долларов не то какому-то полицейскому, не то официанту.

Мисс Дженни продолжала говорить, но Нарцисса ее не слушала. Она рассматривала лицо на миниатюре. Лицо, смотревшее на нее, было лицом ребенка и в то же время лицом Баярда, но в нем уже угадывалось не мрачное высокомерие, так хорошо ей знакомое по лицу мужа, а нечто глубоко искреннее, непосредственное, нечто теплое, открытое и щедрое, и когда Нарцисса сидела, держа в руке маленький овальный медальон, с которого на нее серьезно смотрели спокойные голубые глаза, а лицо, окаймленное золотистыми кудрями с гладкой кожей и детским ртом, светилось таким мягким, веселым и безыскусным сияньем, перед ней с небывалой доселе ясностью раскрылась слепая трагедия человеческой жизни. Нарцисса сидела неподвижно — мисс Дженни думала, что она просто смотрит на медальон, а между тем она со всею силой пробудившейся душевной стойкости лелеяла ребенка у себя под сердцем; казалось, она уже различала черную тень рока, который сама на себя навлекла и который в ожидании своего часа притаился рядом с ее стулом. «Нет, нет», — со страстным протестом шептала Нарцисса, обволакивая будущего ребенка волнами той силы, что с каждым днем все выше поднималась в ее душе и теле, и расставляя на своих крепостных стенах непобедимые гарнизоны. Она даже радовалась, что мисс Дженни показала ей портрет, — ее предостерегли, и она теперь вооружена.

Мисс Дженни между тем продолжала называть ребенка Джоном и вспоминать разные забавные случаи из детства того, другого Джона, пока Нарцисса наконец поняла, что она их путает, и с ужасом обнаружила, что мисс Дженни стареет и что в конце концов даже ее неукротимое старое сердце начинает понемногу сдавать. Открытие это ее ужаснуло — ведь дряхлость никак не ассоциировалась для нее с мисс Дженни, с сухопарой, стройной, подвижной, непреклонной и доброй мисс Дженни, распоряжавшейся в доме, который никогда ей не принадлежал, в который ее насильственно пересадили, с корнем вырвав из родной земли в том далеком краю, где нравы, обычаи и даже самый климат так разительно отличались от здешних, в доме, в котором она поддерживала порядок с неиссякаемой энергией при помощи одного-единственного, безответственного, как малое дитя, глупого старого негра.

И тем не менее она продолжала поддерживать порядок в доме, словно и старый Баярд, и молодой Баярд все еще в нем жили Но вечерами, когда они обе сидели у огня в кабинете, а время неуклонно двигалось вперед и в комнату уже опять вливался вечерний воздух, напоенный густым и пряным ароматом белых акаций, пеньем пересмешников и вечным лукавством вновь народившейся проказницы весны, когда наконец даже мисс Дженни признала, что больше незачем растапливать камин, — теперь, когда они беседовали, Нарцисса стала замечать, что она уже не вспоминает о своем далеком девичестве и о Джебе Стюарте с его алым шарфом, мандолиной и увитым гирляндами гнедым конем, а что ее воспоминания простираются не дальше того времени, когда Баярд и Джон были детьми. Казалось, будто жизнь ее, подходя к концу, устремлена была не в будущее, а в прошлое — подобно нити, которую наматывают обратно на катушку.

И Нарцисса вновь обрела безмятежный покой — заранее предупрежденная об опасности, она сидела в своих бастионах и слушала мисс Дженни, более чем когда-либо прежде преклоняясь перед неукротимой силою духа, который, вселившись в тело женщины, достался в наследство легкомысленным и безрассудным мужчинам, очевидно, с одною лишь целью заботливо подвести этих мужчин к их ранней насильственной смерти в период истории, когда ее муж и братья погибли в одном и том же бесполезном крушенье людских начинаний; когда, словно в каком-то кошмаре, не проходящем ни во сне, ни наяву, основы ее жизни поколебались, а корни были в буквальном смысле слова вырваны из той земли, где, уповая на чистоту человеческих побуждений, спали вечным сном ее предки, — в период, когда сами эти мужчины, несмотря на всю свою надменную и дерзкую беспечность, непременно дрогнули бы, если бы роль их была лишь пассивной, а уделом их было одно ожиданье. И Нарцисса думала о том, насколько эта доблесть, никогда не опускавшая клинка пред недоступным для меча врагом, и эта безропотная стойкость никем не воспетых (и, увы, неоплаканных) женщин возвышеннее, чем затмивший их мишурный и бесплодный блеск мужчин. «И вот теперь она стремится сделать меня одной из этих женщин, стремится сделать из моего ребенка еще одну из тех ракет, что на мгновенье вспыхивают в небе и тотчас угасают».

Не она вновь погрузилась в свою безмятежность, и по мере того, как приближался срок, дни ее все больше и больше сосредоточивались, а голос мисс Дженни превращался всего лишь в звук — утешительный, но лишенный смысла. Каждую неделю она получала эксцентричные, утонченно остроумные письма от Хореса, но и их она читала с невозмутимой отчужденностью — то есть читала то, что ев удавалось расшифровать. Писания Хореса всегда казались ей непонятными, и даже те их части, которые удавалось расшифровать, ничего ей не говорили. Впрочем, она знала, что этого он и ожидал.

Но вот уже весна окончательно вступила в свои права. Ежегодные весенние пререкания мисс Дженни с Айсомом начались снова и яростно, хотя и безобидно, шли своим чередом под окном у Нарциссы Они достали из погреба луковицы тюльпанов, с помощью Нарциссы высадили их в грунт, вековали остальные клумбы, распеленали розы и пересаженный жасмин. Нарцисса съездила в город и увидела, что на заброшенное лужайке расцвели первые жонкили — совсем как в те дни, когда она и Хорее еще жили дома; и она послала ему ящик жонкилей, а потом нарциссов. Но когда зацвели гладиолусы, она уже почти не выходила из дому и только под вечер гуляла с мисс Дженни по цветущему саду, наполненному пеньем пересмешников и запоздалых дроздов, по длинным аллеям, где медленно и неохотно сгущались сумерки, и мисс Дженни все толковала ей о Джоне, путая еще не родившегося младенца с покойником.

В начале июня они получили от Баярда письмо с просьбой выслать ему денег в Сан-Франциско, где он наконец ухитрился стать жертвой ограбления. Деньги мисс Дженни отправила. «Возвращайся домой», — телеграфировала она ему тайком от Нарциссы.

— Ну, теперь-то уж он вернется, — сказала она. — Вот увидишь. Хотя бы для того, чтобы заставить нас поволноваться.

Но прошла неделя, а он все не приезжал, и тогда мисс Дженни послала ему срочную телеграмму-письмо. Не когда эту телеграмму передавали, Баярд был в. Чикаго, а когда она пришла в Сан-Франциско, он сидел среди саксофонов, накрашенных дам и их пожилых мужей за столом, который был беспорядочно уставлен грязными бокалами, залит виски и усыпан пеплом от сигарет, в обществе двоих мужчин и девицы. Один из мужчин был в форме армейского пилота с эмблемой в виде крыльев. Второй, коренастый, с седыми висками и безумными глазами фанатика, был одет в потертый серый костюм. Девица, высокая и стройная, казалось, состояла из одних длинных ног; у нее были ярко накрашенные губы, холодные глаза и сверхмодное бальное платье, и, когда еще двое мужчин подошли и обратились к Баярду, она с плохо скрытой настойчивостью уговаривала его выпить. Сейчас она танцевала с летчиком, то и дело оглядываясь на Баярда, который не переставая пил, между тем как человек в потертом костюме что-то ему втолковывал.

— Я его боюсь, — твердила девица.

Человек в потертом костюме говорил, с трудом сдерживая возбуждение; сложив две салфетки в узкие ленты, он пытался что-то наглядно объяснить, и на фоне бессмысленного рева барабанов и труб голос его звучал настойчиво и хрипло. Вначале Баярд, пристально глядя на собеседника своим мрачным взглядом, еще кое-как прислушивался, но теперь он уставился в противоположный конец зала и вовсе перестал обращать на него внимание. Рядом с ним стояла бутылка, и он все время пил виски с содовой. Рука у него была еще твердой, но по лицу разлилась смертельная бледность, он был совершенно пьян, и, то и дело оглядываясь на него, девица твердила своему партнеру:

— Говорю вам, что я его боюсь. Господи, когда вы с вашим другом к нам подошли, я уже совсем не знала, что и делать. Обещайте, что вы не уйдете и не оставите меня с ним.